Брюсов
Шрифт:
Наконец, он бросил писать эти злополучные обзоры, нехарактерно, что так долго держался за них, хотя, кроме неприятностей из месяца в месяц, они ничего ему не приносили. Тут опять сказался журналист, которого всегда тянет к «злободневности». Характерно и то, что политические интересы Валерия Яковлевича в ту пору сосредоточивались всецело на политике внешней — внутренняя, можно сказать, не существовала для него. Но не то же ли и в его стихах — по крайней мере той поры — начала века? А когда он изредка заглядывал во всю ширину реального политического горизонта, у него вырывались такие строки, — по поводу одного из тех же «обзоров»:
«Нашу политику, так или иначе, конечно, придется помянуть, и, конечно, не добром. Да и вообще доброго я сейчас ничего не вижу во всем бессвязном верчении государственных колес. Машина, починявшаяся дважды после Наполеонов, видимо снова изоржавела и поломалась. Что-то слишком часто стала
Это было написано еще в 1902 году (октябрь) — в самое «мирное» время, за два года до японской катастрофы, которая вывела к перелому многое и многих — в том числе и Брюсова.
Он подошел к этому перелому медленно и с большими отступлениями. Старая монархия была для него прежде всего тождественна с мощью и величием самого государства, и, пока он не выучился различать то и другое — и различать даже до их противоположения! — он оставался «царистом»: ведь государственником, «римлянином» он был всегда. Вот почему вслед за «Кинжалом» он набрасывает в начале японской войны обращение к «Кормчему», которое, впрочем, не кончил и начало которого гласило так (не было в печати):
Крепись душой под шум ненастий — Встречать грозу не в первый раз! Ломал и в прошлом ветер снасти, Но бог помог — и кормчий спас. И ты, кто нынче у кормила! К тебе одна мольба певца: Какая б буря ни грозила — Бороться с нею до конца…«Двух строф не помню», — писал он, сообщая мне это начало. Он так и не вспомнил и предпочел забыть и первые, когда ход событий стал уводить все дальше от обманувшего прошлого. Разочарование в миражной государственности тяжело переживалось им, государственником (Брюсов в начале века. С. 252—254).
Ах, война! Наше бездействие выводит меня из себя. Давно пора нам бомбардировать Токио <…> Я люблю японское искусство. Я с детства мечтаю увидеть эти причудливейшие японские храмы, музеи с вещами Кионаги, Оутомары, Тойкуны, Хирошимы, Хокусаи и всех, всех их, так странно звучащих для арийского уха… Но пусть русские ядра дробят эти храмы, эти музеи и самих художников, если они там еще существуют. Пусть вся Япония обратится в мертвую Элладу, в руины лучшего и великого прошлого, — а я за варваров, я за гуннов, я за русских! Россия должнавладычествовать на Дальнем Востоке, Великий Океан — наше озеро, и ради этого «долга» ничто всей Японии, будь их десяток! Будущее принадлежит нам, и что перед этим не то что всемирным, а космическим будущим — все Хокусаи и Оутомары вместе взятые (Письмо от 19 марта 1904 года // Письма П. П. Перцову-2. С. 42).
События на Дальнем Востоке не пробудили патриотических струн в душах поэтов, уже успевших составить себе литературное имя <…> Если не ошибаемся, откликнулся только один Брюсов, написавший несколько туманную оду под названием «К Тихому океану» (Брусянин В. Патриотическая версификация // Сын Отечества. 1905. 29 мая. № 88).
Я сел писать Вам тотчас после первых известий о взятии Артура. Я выписал официальную телеграмму из Японии о взятых в плен 8 генералах, 5 адмиралах, 300 офицерах, 30 000 солдат… И потом слова летописца о побоище на Калке, где татары гнали русских до Днепра, убили 6 князей, столько же богатырей, много витязей, десятую часть всего войска и одних киевлян 10 000, кажется мне Русь со дня битвы на Калке не переживала ничего более тягостного. Но право же (не так, как пишут в фельетонах, а в самом деле), у меня «сил не достало» закончить письмо. Так чувствовалось плохо, что еще говорить о том же, писать, подчеркивать — воли не было. Теперь все как-то умирилось. Один успех нашего займа стоит хорошей победы. И об эскадрах стали доходить какие-то вести. Все-таки идут, хотят идти. Теперь надо ждать первого весеннего боя. Он решит участь не только всей второй кампании, но и всей войны. Если Куропаткин уйдет из Мукдена, это будет значить, что он уйдет и из Маньчжурии. Нельзя безнаказанно «попускать» столько поражений. Рок не прощает, если его вызываешь на состязание. Правда, настоящая победа нужна нам не столько по военным, даже не по психологическим, а почти мистическим причинам. Читали ли Вы «маленькое» письмо Суворина после падения Артура? Оно «со старческой слезой»,
Очень спасибо за напечатание стихов к неистовому трибуну. Мне это очень важно и дорого. Всю свою политическую лирику соберу и пришлю вам на днях. Если что еще напишется удачно, предложу опять для «Слова». Но не знаю, когда этому быть. Я умею писать только бодрые стихи о современности, а бодрость моей души все более и более исчерпывается. Временами слышится стук черпака о дно. Дайте воды, живой воды (Письмо П. П. Перцову // Брюсов в начале века. С. 255).
Хочу Вам предложить несколько своих стихотворений. Это античные образы, оживленные, однако, современной душой. Все говорят о любви. Полагаю, что в дни, когда погибла эскадра Рожественского, а с нею пошла ко дну и вся старая Россия (ныне и я должен признать это), – любовь остается вопросом современным и даже злободневным. (Письмо Г И. Чулкову от 18 мая 1905 года). Вы правы. Патриотизмом, и именно географическим, я страдаю. Это моя болезнь, с разными другими причудами вкуса наравне с моей боязнью пауков (я в обморок падаю при виде паука, как институтка) (Письмо Г. И. Чулкову от 24 августа 1905 года. Цит. по: Чумов Г. С. 329, 334).
Валерий Яковлевич не часто появлялся на родительской половине. Была у него в том же доме своя квартира, где жил он с женою, Иоанной Матвеевной, и своячницей, Брониславой Матвеевной Рунт, одно время состоявшей секретарем «Весов» и «Скорпиона». Обстановка квартиры приближалась к стилю «модерн». Небольшой кабинет Брюсова был заставлен книжными полками. Чрезвычайно внимательный к посетителям, Брюсов, сам не куривший в ту пору, держал на письменном столе спички. Впрочем, в предупреждение рассеянности гостей, металлическая спичечница была привязана на веревочке. На стенах в кабинете и в столовой висели картины Шестеркина, одного из первых русских декадентов, а также рисунки Фидуса, Брунеллески, Феофилактова и др. В живописи Валерий Яковлевич разбирался неважно, однако имел пристрастия. Между прочим, всем иным художникам Возрождения почему-то предпочитал он Чиму да Конельяно.
Некогда в этой квартире происходили знаменитые Среды, на которых творились судьбы если не всероссийского, то во всяком случае московского модернизма. В ранней юности я знал о них понаслышке, но не смел и мечтать о проникновении в такое святилище. Только в конце 1904 г., новоиспеченным студентом, получил я от Брюсова письменное приглашение. Снимая пальто в передней, я услышал голос хозяина:
— Очень вероятно, что на каждый вопрос есть не один, а несколько истинных ответов, может быть — восемь. Утверждая однуистину, мы опрометчиво игнорируем еще целых семь. <…>
В столовой, за чаем, Белый читал (точнее будет сказать — пел) свои стихи, впоследствии в измененной редакции вошедшие в «Пепел»: «За мною грохочущий город», «Арестанты», «Попрошайка». Было что-то необыкновенно обаятельное в его тогдашней манере чтения и во всем его облике. После Белого С. М. Соловьев прочитал только что полученное от Блока стихотворение «Жду я смерти близ денницы». Брюсов строго осудил последнюю строчку [126] . Потом он сам прочитал два новых стихотворения: «Адам и Ева» и «Орфей — Эвридике». Потом Сергей Михайлович прочел стихи о Дании. Брюсов тщательно разбирал то, что ему читали. Разбор его был чисто формальный. Смысла стихов он отнюдь не касался и даже как бы подчеркивай, что смотрит на них, как на ученические упражнения, не более. Это учительское отношение к таким самостоятельным поэтам, какими уже в ту пору были Белый и Блок, меня удивило и покоробило. Однако, сколько я мог заметить, оно сохранилось у Брюсова навсегда.
126
Две последние строки стихотворения Блока: «Царскикаменной улыбки / Не нарушу на земли» (рифма к «устели»).
Беседа за чаем продолжалась. Разбирать стихи самого Брюсова, как я заметил, было не принято. Они должны были приниматься, как заповеди. Наконец произошло то, чего я опасался: Брюсов предложил и мне прочесть «мое». Я впал в ужас и отказался (Ходасевич В. С. 30-32).
Я был молод, жил впроголодь в Лондоне, зачитывался «Листьями травы» Уолта Уитмена и считал Валерия Брюсова величайшим из поэтов мира.
Познакомившись в Британском музее с приехавшим из Москвы профессором В. Ф. Лазурским, я узнал от него, что Валерий Брюсов живет всегда в Москве и недавно начал редактировать журнал под странным названием «Весы». Я тотчас же послал в этот журнал небольшую статейку и получу от Валерия Брюсова любезный ответ. Между нами завязалась переписка. <…>