Будапештская миссия
Шрифт:
Но часто допросы проходили не в тюрьме, а в самом здании Лубянки. Именно в такой кабинет вошел молодой оперативный работник МГБ в чине лейтенанта, свободно владевший английским, немецким, шведским и французским. Собственно говоря, это произошло случайно: срочно понадобился переводчик, причем многоязычный, а штатного переводчика не оказалось под рукой. Поэтому взяли оперативного работника. Но в лубянском ведомстве удивляться не полагалось, задавать лишних вопросов — тоже.
Мой собеседник начал свой рассказ:
— Где-то весной 1947 года по указанию кого-то из руководства — это часто случалось, поскольку все знали, что я хорошо владею иностранными языками — мне было дано указание пройти в
— О чем шла речь?
— Речь шла о документах, которые были у него обнаружены при аресте. Самих документов, которые в большом количестве лежали на столе, я не читал, но, насколько я помню, речь шла о каких-то списках, о списках каких-то людей. Иностранец выглядел, я бы сказал, вполне здоровым человеком. Ни тени удрученности, ни болезни не ощущалось. Во всяком случае он производил впечатление здорового человека, насколько может чувствовать себя здоровым человек в такой обстановке. Он был одет в темный костюм. Рубашка — без галстука, как это полагалось во внутренней тюрьме, откуда его привели.
Допрос продолжался немногим больше часа. Повторяю, речь шла об уточнении каких-то деталей. Допрашивавший делал заметки, но проверять свои записи мне не давал. Подписывать какой-либо протокол допрашиваемому не давали. Кстати, его имя в ходе допроса ни разу не упоминалось. Однако, сопоставляя факты и лицо человека, которого я видел, с фотографиями в иностранной прессе, я понял, что допрашивали Рауля Валленберга. Встретив через несколько лет этого сотрудника следственного отдела (имя, увы, не помню), я спросил:
— Ну а какова судьба человека, в допросе которого мне пришлось принять участие?
Он ответил:
— Ты знаешь, ведь его расстреляли.
Это произвело на меня крайне удручающее впечатление, поскольку из этого самого допроса, в котором мне в качестве переводчика пришлось принять участие, не следовало, что он обвинялся в чем-то конкретном, да ещё в каких-то тяжелых преступлениях.
Насколько я могу помнить, речь шла о его связях с немецкими властями и с представителями других стран. Повторяю, поведение этого лица на допросе было таким, что, насколько я могу судить, он не ощущал никакой нависшей над ним опасности.
— Отвечал он подробно или односложно: да или нет?
— Отвечал он спокойно, уверенно и достаточно, я бы сказал, полно. То есть не старался уйти от каких-то вопросов. Например, его спросили о дате ареста, назвав её. Он подтвердил. "У вас были обнаружены документы?" — "Да, были".
— Когда речь шла о представителях различных стран, упоминались ли Соединенные Штаты Америки?
— Безусловно. Во всяком случае, речь шла о широких связях его в целом ряде стран.
— Швеция?..
— Швеция упоминалась, вне всякого сомнения. Упоминалась и Англия.
— На каком этаже это было, не помните?
— Это был либо четвертый, либо пятый этаж, но сейчас утверждать трудно. Сам я в тот период работал на пятом этаже, но помню, что мне пришлось пройти на другой этаж.
— Каково было ваше звание?
— Я был тогда лейтенант.
— Кому принадлежал кабинет?
— Увы, вспомнить не могу. Но это был небольшой кабинет, не принадлежащий особо высокому начальнику.
Так вспоминал человек1, которому пришлось воочию видеть Рауля Валленберга — человека, ставшего легендой.
Когда ставишь себя на место Рауля Валленберга, очутившегося в камере Лубянской внутренней тюрьмы, то можно представить, насколько необычным оказался новый «лубянский» мир для 33-летнего шведа. Ведь это был человек, для которого понятие «свобода» было почти врожденным, особенно если учесть, что он родился в такой среде, которая «практиковала» свободу самими условиями своего существования. Швеция своей историей напрочь отличалась от восточноевропейского — читай, полуазиатского — образа жизни. Хотя бы тем, что она не знала позорного крепостного права — того «права», которое вошло у нас в народные поры и не выдавлено оттуда и к началу XXI века. Понятие «свобода» было для Рауля Валленберга само собой разумеющимся, не будь он даже членом дипломатическо-банкирского рода. Конечно, и для советского человека пребывание в лубянском застенке было потрясением. Но ему было легче привыкнуть к казарменному характеру Лубянки, когда в глубинах советской души поднимались какие-то слои рабских привычек давних (да и не очень давних) времен. Этих привычек у Рауля Валленберга не было — и не могло быть. Название фирмы, в которой он работал до дипломатической службы, — «среднеевропейская» — как бы невольно воплощала саму сущность рода валленберговского. А жизнь Рауля Валленберга не давала до сих пор повода к тому, чтобы представить себе иное существование. Даже когда он приехал в военный Будапешт, он продолжал жить в привычных, чисто среднеевропейских условиях. Как он писал матушке:
"Я живу в прекрасном доме XVIII века, на вершине дворцового холма, обставленного красивой мебелью; с прекрасным небольшим садом и чудесным видом. Там я время от времени устраиваю служебные обеды… Мой день рождения был очень веселым, особенно когда я случайно установил, что у меня и моей секретарши графини Нако тот же день рождения. На моем столе оказались чудесная папка, чернильница и бутылка шампанского".
Ну чем не нормальная жизнь?
Рауль Валленберг — «среднеевропеец» и был таким, со всеми своими достоинствами и недостатками. О его деловых неудачах мы уже знаем. Трудно складывались и его отношения с богатыми дядьями Маркусом и Якобом, хотя он был и не прочь помогать им в не совсем «чистых» делах в оккупированной Европе. Но что не сделаешь, когда надо искать средства к существованию? Личная жизнь Рауля не сложилась, да ещё тому мешали светские сплетни о своеобразии привычек закоренелого холостяка. На этом фоне можно понять, что, попав в Будапешт, он решил доказать "городу и миру", на что способен.
…И вот этот человек, проделав долгий путь из Будапешта до Москвы путь от советской дивизии, к которой он сам пришел, до столицы неизвестного ему государства, — в камере Лубянки. Каково могло быть его состояние? Для ответа на этот вопрос материала совсем немного — только свидетельства сокамерников, да не всегда очень надежные. Но они все-таки есть.
Как ни странно, поведение Валленберга в первые недели и месяцы на Лубянке и в Лефортово укладывается опять же в «среднеевропейские» рамки. Как видно, для шведского пленника его новое положение было настолько неестественным и необъяснимым, что он надеялся, что оно скоро прекратится. Сокамерники не зарегистрировали каких-либо припадков озлобления; только через несколько месяцев Валленберг решает обратиться с письменной жалобой на «высочайшее» имя. Он вроде как бы верит словам следователей о том, что шведские власти не проявляют к нему интереса (это отчасти справедливо!). Никаких протестов, никаких голодовок! Никаких попыток передать письма на волю в посольство. Валленберг надеется, что с ним поступят, как в цивилизованном "среднеевропейском государстве". И этого заряда благодушия ему хватило до 1947 года!