Будни и праздники
Шрифт:
И с несвойственной покладистостью добавил:
— Слышь, ты… Давай на спичках кинем. Кто, к примеру, вытянет длинную — того и станкач.
После чего, выудив из кармана ватных брюк почти сплющенный коробок, вынул из него две спички и у одной старательно отломал серную головку.
— Только не мухлевать! — вручая их Филю, предупредил он. — Перед собой лапы держи, чтобы видно… Знаем мы вас!
Перемешав в руках спички, Степка протянул Олифе сжатые кулаки. А тот, будто решая вопрос жизни и смерти, запрокинул лицо к низкому бессветному
— Вот эту! — наконец выбрал он, шлепнув каменно заскорузлой ладонью по левой степкиной руке.
Увидев обломанную спичку, Олифа с такой злобой плюнул, столь оголтелой руганью обложил весь белый свет, что было странно — как земля до сих пор его терпит… И опять быстро утих.
— Сроду везенья нет! — тоскливо признался он. — Ну, сказать вроде стеной от него отгородило… Родителев не знаю, жены-детей не завел. И в детскую колонию первоначально ни за что заперли. И баба, одну которую любил, тварью оказалась. Все наперекосяк! Даже желанный пулемет — и тот в руки не дается!
— Бери, — буднично сказал Филь.
И ушел к ручному пулемету, который словно ожидал его.
…Стояла промозглая осенняя тишь, настоенная на запахах прелого листа, окопной сырости и откуда-то ползущей гари. «Вроде тлеет что-то?» — встревожился Филь. И, по привычке стараясь не шуметь, помчался туда, где совсем недавно находилась вторая рота…
Немотность опечатала окопы и траншеи. Лишь звякнула железная кружка, в спешке позабытая кем-то, ненароком попав под ботинок. Здесь и гореть-то было нечему. Дымком тянуло со стороны немцев. «Греются, заразы!» — подумал Филь, немигающим взглядом впиваясь в ночь.
Нет, все было тихо… И вдруг безмолвие треснуло, развалилось на несколько кусков: это мины, прошелестев в вышине, оглушительно взорвались за спиной. Сполох огня озарил немецкую сторону.
Свирепый градобой свинца обрушился на окопы. Пули проносились над головой, бились в брустверы, рикошетили со зловещим визгом. Зачастил грохот мин. С равномерными промежутками ухнули снаряды. Съежившийся Степка похолодел, когда один из них взорвался в ходе сообщения — там, где затаился с «Максимом» Олифа.
С перехваченным дыханием, спотыкаясь, ринулся Степка туда. И остановился, с ужасом различая сквозь едкий, медленно расползающийся дым искореженный ствол пулемета, выскочивший из разорванного кожуха, да неведомо как уцелевшую, хотя и лопнувшую пополам окровенелую командирскую ушанку — все, что осталось от Алфирия Штапова, более известного по кличке Олифа…
Филь обтер лицо тыльной стороной ладони и поплелся к своему пулемету. Шаги его ускорялись, пока не перешли в тяжелый бег. Он стукался о стенки хода сообщения, а добежав, кинулся к «Дегтяреву», вжался в его приклад, средним пальцем рванул спусковой крючок — и темноту рассекла длинная отчаянная очередь…
Вскочив, он уже не прекращал движения — непрерывно перебегая, швырял гранаты, рубил автоматными очередями, нажимал спуск пулемета. И, мечась как заведенный,
А батальон торопился нестройной колонной по четыре. Во главе шагал кургузый комроты Садыков — неотрывно наблюдая за тем, чтобы своевременно менялись несущие раненых. Заметно спавший с лица командир батальона шел замыкающим. В просторных солдатских ботинках, раздобытых Филем, мозоль почти не чувствовалась: ощерившуюся подметку правого Степка перед расставанием надежно подвязал сыромятным ремешком…
…Огонь немцев начал затухать и погас совсем. Филь отвалился от пулемета, устало свесил руки… но сразу вскочил. Тяжело дыша, он побежал к комбатовской землянке.
В ней было темно — хоть глаз коли. Однако Филь, будто при свете, сразу нашел одинокий топчан, скрипнувший под его тяжестью, вытащил вещевой мешок.
— Ничего, гадюки, не оставлю! От меня не попользуетесь, — свистящим шепотом сказал он и надел вещмешок.
Начинался рассвет. Немощная зорька высветила край неба. Стала видна полоска за горизонт уходящего леса. Холод полз, прижимаясь к земле по-пластунски…
А Степка Филь забылся. Ожила перед ним родная деревенька Луговищи — приземистая, в одну улицу, скрипящая колодезными «журавлями», спозаранку хлопающими калитками. Он увидел речку Ивицу, с которой была связана вся жизнь — в густых зарослях ивняка, обступившего ее, играли они, ребятишки, в казаков-разбойников, удили шустрых ершей и медлительную плотву. В прозрачной воде тихой речушки смывал он сенную труху, приставшую к потной коже во время скирдования. На ее берегу, первый и последний раз, познал острую радость, которую дает нагое женское тело…
Как наяву встали перед тоскующим мысленным взором избенка с голубыми потрескавшимися наличниками, размалеванными самим — краску он выпросил у заведующего избой-читальней, лохмоногая коза Шалава, чучело с жестяной банкой вместо головы, вековечно топырившееся на огороде…
Деревенская ребятня прозвала его Телей — за медлительность и незлобивость. Между тем долго вспоминали в деревне, как Степка чуть не всю ночь гонялся за распутавшейся и отчего-то ошалевшей лошадью, но к утру все же поймал ее.
Маленькая и неулыбчивая, воскресла в памяти мать. Он увидел ее светлые волосы, на затылке забранные жидким пучком, круглые, что и у него, добрые глаза, широкие в ладонях руки, услышал слова, которыми, плача и сморкаясь, проводила она сына на фронт:
— Господь тебя сохрани, Степуша! Вертайся, сыночек, поскорей…
Утираясь платочками, потихоньку горевали соседки: у вдовы колхозного пасечника не было никого на свете — желтоголовый парнишка, который косолапо, будто медвежонок, вышагивал в последнем ряду, оставался ее единственной опорой. Муж — мосластый желтоволосый, как сын, бестолково суетливый человек, бредил неотвязной мечтой: выучиться на шофера. За месяц до войны его сшиб на дороге грузовик…