Бухта командора
Шрифт:
ДЮНА
Я брел по поселку, с трудом вытаскивая из песка ноги. Желтая дюна наступала на дома.
Там, около аэродрома, где приземлился самолет, песок лежал тонким слоем. Самолетные шины едва отпечатались на нем.
У первых домов песок закрывал нижние венцы.
Здесь, в середине поселка, он уже доходил до окон.
Я прошел улицей, вскарабкался на вершину песчаного холма и от удивления присвистнул. Разбитые фарфоровые ролики висели ниже моих коленей. Рядом торчала из песка печная труба. Дюна
Перевалил холм, и все пошло в обратном порядке: верхушки телеграфных столбов, концы труб. Остатки крыш. Стены, занесенные до половины. До четверти. Обнаженные, стоявшие на земле развалины домов. Отсюда дюна уже ушла.
Песок стал тверже, темнее. Близко вода.
Я вышел на берег моря.
Ровное и холодное, оно расстилалось до горизонта.
Белое море. Его горло. Я прилетел на полуостров Канин.
Над рыбацким, утонувшим в песке поселком Шойна тускло и малиново светило низкое солнце.
Был июль, второй час ночи.
СЛУЧИЛСЯ ШТОРМ…
Каждый день, проснувшись, я шел в контору портового пункта и узнавал, не идет ли мой кораблик?
ПТС — промышленно-транспортное судно — должно было прийти откуда-то с юга, забрать груз на Печору, а по пути сделать заход к бригаде охотников в Тархановку.
— Радиограммы нет… Сегодня не будет, — отвечали мне, и я отправлялся снова бродить по поселку.
Странное зрелище представлял он!
Со стороны моря на него наступала дюна. Отступая, он уходил в тундру.
Странными были дома. Добротные, рубленые, в два этажа. Однако во многих на окнах нет занавесок. Я подошел, ухватился за наличник, приподнялся на цыпочки, заглянул внутрь. Комната была пустой. Облупленная штукатурка лежала на пыльном полу. Мертвый дом…
Около большого пирса всего одна баржа. Десятка два легоньких карбасов в лагуне на якорях. Зато по берегу начиная от пирса в глубину лагуны полузарытые в песок, на боку или перевернутые вверх днищем, с проломленными палубами и бортами сейнера, сейнера. Целый флот. Тут же его мертвое береговое хозяйство: покосившиеся, с продавленными крышами, пустые сараи, пустые козлы для сушки сетей… Все заброшено, оставлено.
Я присел на корточки около старика, который на берегу чистил песком закопченный медный котел.
— Давно лежат? — спросил я, завязывая разговор, и показал на мертвые суда.
— Эти-то? — Старик отставил котел и охотно стал объяснять: — Семь лет. Рыбокомбинат когда-то тут был. Вон какой флот! А потом шторм случился. Страшная сила, такого и не упомнить — все на берег вынесло. Комбинат тогда и закрыли…
— Зачем же закрывать его было?
— Так сейнеров-то не стало.
— Новые могли дать.
— Так-то оно так. А что ловить?
Над нами возвышался пробитый, весь в дырах борт судна. Ржавая цепь выпала из клюза. В одном месте в борту было аккуратно выпилено квадратное отверстие. Через него достали когда-то мотор.
— А что ловить-то? — снова удивился старик. — Рыбы у берегов не стало. Это раньше, чуть отскочил в море — и бери. А сейчас рыба в океан ушла. А за Мурманском мы не нужны — там свои, железные ловят.
Я понял трагедию поселка. Ушла рыба, ловить ее маленькими судами стало невозможно, а ту, что осталась в малых количествах, невыгодно. И когда над Шойной прогремел шторм, небывалая погода, разметавшая и выбросившая на песок сейнерный флот, — рыбокомбинат, для которого был построен поселок, закрылся.
У людских поселений своя судьба. Они знают моменты рождения, юность, годы расцвета — уверенную в себе зрелость и, увы, старость. На Аляске стоит фантастический город Ном. В годы «золотой лихорадки» в нем жило 40 тысяч жителей. По шумным улицам скакали собачьи упряжки. По вечерам в ресторанах и игорных домах гремела музыка. Пышные траурные процессии провожали на кладбище, удачливых, золотоискателей, которым не до конца повезло в жизни.
Золото кончилось. Люди уехали. Теперь в этом городе живет всего две тысячи человек. Можно пройти несколько улиц — покосившиеся дома с заколоченными окнами и дверьми — и не увидеть дымка над трубой. Город умер.
НОЧЬ
В Шойне ночи не было. Солнце проходило Север, не касаясь горизонта. Оно плыло над морем, равнодушно освещая далекие оранжевые берега, желтую дюну, черные некрашеные стены домов, лагуну с поставленными в ней на якорь карбасами и дори.
На некоторых дори — больших мореходных моторных лодках — горели иллюминаторы. Лучи солнца попадали в них, и тогда на суденышке словно бы загорался пожар. Фиолетовая стылая вода лежала неподвижно и мертво. В воздухе — тишина. Слышно, как поскрипывают якорные канаты. Огоньки на дори загорались и гасли, будто кто-то переносил их с судна на судно. Солнце неторопливо катилось над северным канинским гористым берегом, уходя все дальше на восток.
Тянуло дымком — кто-то поторопился распалить печь. Кому-то показалось, что день уже начался.
ГОЛУБАЯ ТАРЕЛКА
Хозяйка — я остановился в избе у женщины, которая работала в школе завхозом, — пригласила меня к столу пить чай.
Я уселся за небольшой, квадратный, покрытый узорчатой, тяжелой, с петухами скатертью стол и начал пить из огромной пузатой расписной чашки, с любопытством поглядывал на стены. Они были увешаны полочками и рамочками, висели в них коричневые фотографии, восходящие по возрасту к началу века, грамоты, полученные хозяйкой, памятные подарки, рукоделия, назначения и названия которых мое поколение уже не знает.
И вдруг мое внимание обратила на себя тарелка, стоявшая в глубине буфета.
Удивительный синий рисунок раскинулся по фаянсовому вогнутому кругу: остроконечные черепичные крыши, отражаясь в воде, поднимались над кирпичным средневековым городом. Стояли, уронив паруса, усталые корабли, а полные, добродушные люди с трубками во рту сидели за вынесенными на улицу и уставленными пивными кружками столами.
— Что это за тарелка? — спросил я, и спросил неудачно, потому что в ответ хозяйка сказала просто: