Бумажный домик
Шрифт:
— Я вел себя как псих, как настоящий псих, — говорил он с гордостью. — Я упустил единственный шанс в своей жизни.
«Постоянная работа» — он мечтал о ней денно и нощно. Старался найти ее с отчаянным упорством. И с таким же пылом потом старался от нее отделаться. Он был образован, умен. Он находил то, что искал. Ему заказывали перевод, книгу… Тут-то и начиналась трагедия. Он так ясно видел идеальный, верный, изящный перевод, видел совершенную книгу, где сюжет был бы разработан с исчерпывающей полнотой и в то же время изложен легко, занимательно, где полеты вдохновения подкреплялись бы документальной точностью, а ученость не гасила бы искр остроумия, — и это видение парализовало его творческий порыв. Он звонил нам. Звонил часто: по утрам, когда дети наконец уже отправлены в школу и мы, вздохнув с облегчением, еще полные сил, готовимся взяться за работу и только ждем, ждем с тревогой,
Как же отчаянно мы порой цеплялись за этот миг! «Поговори-ка с ним ты», — просила я Жака, когда у меня не было больше сил слушать эту нескончаемую, монотонную повесть о его невзгодах: о переводе, где он никак не мог подобрать верную интонацию, о «мерзости», что произошла этой ночью, о друзьях, которые дали понять, что сыты по горло, да-да, сыты по горло его несчастьями. Жак брал трубку, он был терпеливее меня, покорнее, но по тому, как он едва заметно напрягался, как в уголках его губ возникали морщинки, я чувствовала, что уходит порыв вдохновения, уходит утренняя свежесть, и иной раз, приходя в ярость от самой этой покорности — ярость хозяйки при виде растяпы, роняющего тарелку или чашку из любимого сервиза, — я выхватывала у Жака трубку, и тут я бывала лаконична, холодна, я отказывалась делиться единственным, что у нас было, — пусть оставит нам эту благословенную минуту, минуту, когда мы с головой погружаемся в освежающие воды творчества… Но разумеется, поскольку мы не уступали, поскольку отказывались делиться с ним этими минутами, он продолжал упорствовать, прекрасно зная, что совершает, — загрязняет наш маленький оазис, разбивает наше хрупкое фарфоровое чудо, — и действительно, какое мы имеем право на это фарфоровое чудо, на прелесть утра, на порядок, на гармонию, когда другие подыхают от невозможности даже помыслить обо всем этом? И когда он был уверен, вполне уверен, что преуспел в своем намерении, он вешал трубку, этот посланник дьявола.
Мы говорили друг другу несколько принужденными голосами: «Так. Ну теперь за работу. Привет». И еще раз: «Поработай как следует». Или: «Хорошей работы», — как будто ничего не произошло. И избегали смотреть друг на друга.
Ибо, вне всякого сомнения, нечто все же происходило. Происходило каждый раз одно и то же — он все равно каким-то образом оказывался прав. Конечно, он чокнутый, неврастеник, неистощимый болтун, он был озлоблен и любил расставлять ловушки. И все же каким-то образом оказывался прав, в этом-то и крылась причина его невроза, тут был ключ к его неуравновешенности, неблагодарности, постоянным ссорам с работодателями, с друзьями, с квартировладельцами. Наш труд никак не соответствует той ослепительной мечте, которую мы носим в себе, на каждом шагу происходит что-то отвратительное, мы предаемся любви, не любя, говорим, не веря в то, что говорим, и друзьям наплевать друг на друга, они боятся, чудовищно боятся, что их тоже настигнет зараза, что им тоже придется открыть глаза, и их покой, их хрупкое спокойствие разом рухнет…
Время от времени выдается вечер, когда все как-то налаживается, и сияющая Полина, провожая к нам Николя, кричит:
— Я вас сейчас обрадую — пришел Николя!
И тут мы, конечно, улыбаемся. Он тоже улыбается, и его бледное лицо палача, приговоренного к казни, слегка розовеет. Он играет с Полиной, играет с собакой. Работа сдвинулась с мертвой точки, все обретает смысл — дети, дом, собака — все предстает в сиянии возродившегося великодушия, нахлынувшего, как кровь приливает к щекам, и страх исчезает без следа, словно никогда и не существовал, царствие небесное распахивает перед нами врата — там есть место для каждого, для нас, для Николя. В такие вечера он молчит, его дешевого демонизма нет и в помине. Он может даже похвалить ужин, будет смотреть телевизор и на какое-то мгновение почувствует себя уютно, почти как дома — это он-то, которому всегда и везде не по себе. И мы тоже почувствуем себя уютно. Вечность заключена в мгновении, здесь поселилась любовь, ее присутствие так ощутимо, что сердце колотится как бешеное, дыхание прерывается, — ведь ожидание было таким долгим.
Не накалывайте бабочек на булавки. Проследите за ними взглядом и ждите, когда они вернутся. Они вернутся, поверьте. Только когда?
Тереса де Хесус рассказывала, что пять или шесть лет она жила без «твердого упования». Пять или шесть лет! Такая великая святая!
Мадам Жозетт
Мадам Жозетт живет в башне. Она занимает квартиру на Страсбургском бульваре, на восьмом этаже, откуда не спускается никогда. Это маленькая, хрупкая женщина без возраста, с невыразительным лицом. Мадам Жозетт — специалист по уходу за волосами. Восстанавливает их, укрепляет, стимулирует рост отварами ароматных трав. Уже больше пятнадцати лет я время от времени посещаю ее. За эти годы мадам Жозетт ни капельки не переменилась. Отрезанная от мира, словно монашенка, она любит поучать, временами ворчит, ее выпуклые голубые глаза глядят уверенно, нос чуть свернут набок, губы поджаты. Привлекательной ее никак не назовешь. Но она, похоже, этим даже гордится. Зачем ей быть привлекательной — это лишнее.
Да и обстановка, в которой она живет, тоже не отличается привлекательностью, есть в ней что-то монастырское, но без всякой таинственности. Мещанский аскетизм. Три никелированных кресла для клиентов перед раковинами для мытья головы всячески подчеркивают, что тут вовсе не модный парикмахерский салон, а скорее врачебно-гигиенический кабинет.
— Волосы, — утверждает мадам Жозетт, — очень много значат в современном мире. Директор компании уже не может позволить себе быть лысым.
Интересно, откуда она это почерпнула? В комнате имеется также шкаф с нумерованными ящичками для трав (все по науке, никакого ведовства), пластмассовые жалюзи на окнах, множество растений и картина с изображением горы Ванту. В спальне, куда я дважды заходила позвонить по телефону, стоит лишь маленькая узкая кровать, стол красного дерева и этажерка в бретонском стиле, где выставлены сувениры: деревянный ящичек с выжженным узором, куклы — в национальных костюмах или склеенные из ракушек, пожелтевшие фотографии, почтовые открытки — среди которых я узнаю свою, посланную три года назад из Нормандии, — и книги. В кухне — буфет в стиле модерн, посуда, частью выписанная по рекламным каталогам, частью — полученная как бонус постоянной покупательнице, маленький пластиковый столик, табуретка и плитка, на которой готовятся отвары из трав. В ванную я не входила никогда.
Продукты для мадам Жозетт покупает соседская девочка. Сама мадам Жозетт выходит из дома раз в месяц…
Выходит, чтобы посетить ясновидящую, к которой питает полное доверие. Что же она у нее выведывает?
— О, я просто слушаю ее, и все. Она говорит о будущем, о прогрессе науки… Думаю, мы вскоре сможем общаться с духами. Вам смешно? А ведь в этом нет ничего сверхъестественного. То же самое, что телефон. Они ведь здесь, духи, они вокруг нас, надо только найти способ… Само собой, я спрашиваю у мадам Гюльбанкьян совета, куда лучше вкладывать те небольшие суммы, которыми я располагаю.
Вот такая она, мадам Жозетт, солидная дама, исполненная здравого смысла, весьма практичная, по-видимому, не только во взаимоотношениях с потусторонним миром, но и в своих биржевых спекуляциях. Она каждый день просматривает курс акций, покупает их и продает, отдавая распоряжения по телефону, так что ее общение со своим маклером мало чем отличается от контакта с духами.
— Это так удобно, — говорит мадам Жозетт, массируя чью-нибудь голову, — совсем не иметь личной жизни.
Мадам Жозетт пережила любовную драму. Девятнадцати лет, в ту пору, когда она мечтала выучиться на врача, она познакомилась с одним студентом, своим сверстником, Жоржем. И безнадежно влюбилась. По ее словам, она никогда не была красива и к тому же чувствовала, что не в ее характере покорять кого-то. Они вместе с Жоржем повторяли лекции, готовились к экзаменам — он выдержал, она провалилась. Это тоже было «в ее характере». Он сблизился с другой девушкой, по имени Моника.
— Одно удовольствие было видеть их вместе.
И она не желала лишать себя этого удовольствия, ходила с ними в кино, готовила им ужин.
— У меня была семья, я была счастлива.
Жорж женился на Монике, Жозетт была свидетельницей на свадьбе. Родился ребенок, Жозетт стала крестной матерью. Началась война, Жорж как еврей был депортирован. Жозетт приютила в своей крохотной квартирке безутешную Монику и младенца.
— Люди чувствуют себя несчастными, когда им есть что терять, — говорила она, — у меня же никогда ничего не было.
Она кормила Монику и ребенка, посылала посылки Жоржу и без устали намыливала головы в салоне красоты. Моника сказала одной их общей знакомой:
— Жозетт добрая, но холодная как лед.
— Это правда, — подтверждает мадам Жозетт, — я не такая чувствительная, как она. К сожалению.
Жорж вернулся, потом Жорж умер.
— Это ужасно, сколько пережила Моника. А я все же уверена, что Жорж нас не покинул. Взгляните на девочку, как она на него похожа! В природе столько необыкновенного, нужно только уметь видеть!