Бумажный пейзаж
Шрифт:
Все, как раньше, как в былые недели, когда-то со мной — с куплетами, с прихлопываньем, с пританцовыванием кружится Фенька вокруг лошадиной немытой твари, и она, то есть тварь, то есть он, Валюша, охотно и запросто поглощает неплохую, явно не магазинную, а скорее всего, даже не базарную, а «березовую» отбивную, и вот на пороге, как Статуя Командора, грозно встал оскорбленный Велосипедов, немая сцена!
Взгляды наши пересекались. На кухне свистел чайник. Полное отсутствие джазовой скрипки. Фенька пожала плечами и засвистела что-то, глядя в окно. Стюрин, вспомнив, что из королей, задрал свой пскопской рубильник. Вот, между прочим, хорошая тема для дискуссии
Я повернулся, как на военном параде, левое плечо кругом. Мгновенное головокружение, схватился за притолоку, опомнился на улице, кричал грачиный грай.
Через час, когда добрался до дому, был звонок.
— Ну, что ты, Велосипедов? — глухо спросила Ефросинья.
— Приезжай ко мне! — взмолился я.
— Нет уж, — отказала девка, но потом добавила: — А хочешь просто так, вались сейчас на Патриаршие пруды.
— Это где? — растерялся я от счастья.
— Ты что, Булгакова не читал? — спросила она. Признаюсь, я просто-напросто завопил:
— Да как тебе не стыдно? Ты во всем мне отказываешь, Ефросинья! Почему же это я Булгакова-то не читал?! Ты думаешь, Фенька, что только хипповые мудилы из Алой и Белой розы все читали?! Нет, читал! Читал! Я современный человек! Я вижу действительность панорамно! Понимаешь? Панорамно!
И вот мы сидим с ней вдвоем на скамейке около пруда, как будто «Бедная Лиза» писателя Карамзина, сентиментальное направление. Разумеется, у девки все направлено на внешний эффект и добивается своего: бабки, гнездящиеся вокруг пруда, злобно шепчутся, тычут пальцами в ее сторону, видимо, трудно перенести вторжение молодой особы с надписью на штанине «Тише, мыши!», в куртке, расшитой военными пуговицами, и в мужской шляпе времен Мирового Экономического Кризиса, которую Ванюша Шишленко забрал у своего дедушки, отставного советского шпиона на нью-йоркской фондовой бирже.
— Ты совокупляешься с Валюшей, — гневно сказал я.
— Был грех, — вздохнула она.
— Ты хочешь сказать, что?! — вскричал я. — Вот именно, — кивнула она. — И Ванюша тоже? — спросил я.
— Ну, а как ты думаешь, Велосипедов? — улыбнулась она.
— Может быть, и еще кто-нибудь?! возопил я. — Может быть, — она развела руками и пожала плечиками.
— Кто, кто?! — ярился я, разрываемый сладкой мукой, от каждого ее признания все больше огня собиралось в чреслах.
— Ну, мало ли кто-о-о, — протянула она, округляя свой алый рот. — Ну, мастер мой, например.
— Как! — я даже подпрыгнул на скамье. — И старая обезьяна тоже?!
— Ну, а как же ты думаешь? — в позе оскорбленного достоинства спросила она. — Старый, знаменитый, передает свой опыт, как же можно ему не дать?
Я молчал, сжигаемый своей мукой.
— Увы, — проговорила она, — большой нынче спрос на эту штуку, — и положила себе для наглядности ладонь между ног. И слегка зевнула.
И в этот момент в глубине кадра, за путаницей ветвей, в этой булгаковско-карамзинской литературе, возникает и останавливается такси, словно осуществление могучего желания, не вполне реальное, но, видимо, способное перенести нас туда, куда… Такси! Такси! — я помчался к решетке сада.
Фенька уже шла за мной — шляпа набок, в зубах сигарета, пожимала плечами, разводила руками: вот, мол, вам, пожалуйста, что и требовалось доказать.
Когда мы уже
— И все-таки! Как могла! Ты! Ему! Отбивную!
— Стравинский! — сказала она, пальцем упираясь в стену. — Стравинский — это класс, а Велосипедов — это говно.
Она приподнялась на локте и стала ладонью покачивать в такт Стравинскому.
— У тебя, конечно, Велосипедов, момент эякуляции потрясающий просто, бух-бух, как извержение Везувия, но, увы, в человеческом смысле ты — полный ноль.
— Это что же?!
Я теперь стоял у стены, хоть и нагой со всем своим отвисшим хозяйством, но со скрещенными на груди руками. Кажется, сильно горели глаза.
— Это, значит, из-за «Честного Слова»? Из-за открытого письма деятелей общественности? Что же, Ефросинья, из-за Сахарова — Солженицына, так получается? Из-за жалкого клочка бумаги, куда близкий тебе человек попал по полнейшему недоразумению? Что, Ефросинья, на камне, что ли, выбито это дурацкое письмо, на мраморе, на благородном, что ли, металле выгравировано? Кто помнит, Ефросинья, эти газетные пузыри на следующий день после использования в сортирах? Ведь просто же ж макулатура ж, хоть и миллионными тиражами! Ведь то, что ты позором-то полагаешь, ничего другое, как труха, мадемуазель, а человеческая-то личность вот она, перед тобой!
Тут я как-то непроизвольно и трагически рванулся к любимой девке, но остановлен был ее смехом, резким, как джазовая скрипка. Видно, при порывистом движении мотнулось в сторону мое хозяйство, вот и причина смеха у бездушной молодежи.
Уже в дверях, в нахлобученной шляпе и с сигаретой во рту, она подвела итоги:
— В общем, Велосипедов, захочешь прокачать систему, бух-бух, звони.
И была такова.
Полночи я маялся. Дурманом сквозь полусон наплывали тексты резолюций и призывов, выделялись принты больших советских орденов. Наконец не выдержал и набрал ее номер.
— Ты, Ефросинья, раба бумажного мира! — резанул я ей напрямую.
— Как ты сказал? Как? — заинтересованно переспросила она.
— Фундаментальные основы жизни от тебя скрыты, — нанес я ей второй удар.
— Как ты сказал? Как? Как?
…Как, как… все еще звучит у меня в памяти тот наглый девчоночий голосок, который даже и тогда, десять лет назад, не ведая еще иноязычного смысла, придавал этому простейшему звуку похабное и подирающее по коже выражение.
В 7.15, за полчаса до обычного пробуждения, резкий звонок в дверь. Вскакиваю, в зеркале вижу бледное, с висящими волосами, как бы и не я, тень моего стыда.
Наверное, арест по делу Самохина. Оклеветан и продан в рабство, а ведь не воровал, только один раз вместе с другими выпил на наворованное.
За дверью — два румяных карапуза в пионерских галстуках.
— Дядя, мы собираем бумажную макулатуру. Она нужна стране!
— Идите прочь, лицемеры! Стране нужны честные дети, а не обманщики!
Сестры, 1973 год
Но вот, уж право, где высились бумажные горы, тревожащие воображение Велосипедова, так это у его соседки, профессионалки Тихомировой Агриппины Евлампиевны! Стопы перепечатанных манускриптов по всем столам, по стульям, по подоконникам, на полу… при небольшом даже художественном воображении можно это было сравнить с небоскребами Манхэттена.