Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
— Видно, такая судьба! — сказал он и сошел ко мне.
— Зачем вы не спите, зачем вы пришли? — спрашивал он, и голос его нервно дрожал. Потом он схватил меня за руку и продолжал: — Верите вы в мою беспредельную любовь к вам, верите, что у меня нет в мире человека ближе вас? Отдайте мне Г<ервега>, — не нужно ни суда, ни Гауга — Гауг немец. Подарите мне (516) право отомстить за вас, я — русский…Я обдумал целый план, мне надобно ваше доверие — ваше рукоположение. Бледный стоял он передо мной, скрестив руки, освещенный занимавшейся зарей. Я был сильно тронут
— Верите вы или нет, что я скорее погибну, сгину с лица земли, чем компрометирую дело, в котором замешано для меня столько святого — без вашего доверия я связан. Скажите откровенно: да "или нет. Если нет —прощайте, и к черту все, к черту и вас и меня! Я завтра уеду, и вы обо мне больше не услышите.
— В вашу дружбу, в вашу искренность я верю, но боюсь вашего воображенья, ваших нерв и не очень верю в ваш практический смысл. Вы мне ближе всех здесь, но, признаюсь вам, мне кажется, что вы наделаете бед и погубите себя.
— Так, по-вашему, у генерала Гауга практический гений?
— Я этого не говорил, но думаю, что Гауг — больше практический человек, так, как думаю, что Орсини практичнее Гауга.
Энгельсон больше ничего не слушал, он плясал на одной ноге, пел и, наконец, успокоившись немного, сказал мне:
— Попались, попались, как кур во щи! Он положил мне руку на плечо и прибавил вполслуха:
— С Орсини-то я и обдумал весь план, с самым практическим человеком в мире. Ну, благословляйте, отче!
— А даете ли вы мне слово, что вы ничего не предпримете, не сказавши мне?
— Даю.
— Рассказывайте ваш план.
— Этого я не могу, по крайней мере теперь не могу… Сделалось молчание. Что он хотел, понять было нетрудно…
— Прощайте, — сказал я, — дайте мне подумать, — и невольно прибавил: — Зачем же вы мне об этом говорили?
Э<нгельсон> понял меня.
— Проклятая слабость! Впрочем, никто никогда не узнает, что я вам говорил. (517)
— Да я-то знаю, —сказал я ему в ответ, и мы разошлись.
Страх за Энгельсона и ужас перед какой-нибудь катастрофой, которая должна была гибельно потрясти больной организм, заставили меня остановитьисполнение его проекта. Качая головой и с жалостью смотрел на это Орсини… Итак, вместо казни я спас Г<ерве>га,но уж, конечно, не для него и не для себя!Тут не было ни сентиментальности, ни великодушия…
Да и какое великодушие или сострадание было возможно с этим героем в обратную сторону.Эмма, чего-то перепугавшаяся, рассорилась с Фогтом за то, что он дерзко отзывался об ее Георге, и упросила Шар<ля> Э<дмонда> написать к нему письмо, в котором бы он ему посоветовал спокойно сидеть в Цюрихе и оставить всякого рода провокации, а то худо будет. Не знаю, что писал Шар<ль> Э<^дмонд^>, — задача была нелегкая, но ответ Гервега был замечателен.Сначала он говорил, что «не Фогтам и не Шар<лям> Э<дмондам> его судить», потом — что связь между им и мной порвал я, а потому да падет
717
Это — величественно, это — возвышенно, но это (франц.)подло ( нем.).
На это Хоецк<ий> отвечал, что на подобные письма отвечают палкой, что он и сделает при первом свидании.
Г<ервег> умолк.
VIII
С наступлением весны больной сделалось лучше. Она уже большую часть дня сидела в креслах, могла разобрать свои волосы, не чесанные в продолжение болезни, наконец, без утомления могла слушать, когда я ей читал (518) вслух. Мы собирались, как только ей будет еще получше, ехать в Севилью или Кадикс. Ей хотелось выздороветь, хотелось жить, хотелось в Испанию.
После возвращения письма все замолкло, точно будто совесть жены и мужа почувствовала, что они дошли до той границы, до которой редко ходит человек, перешли ее и устали.
Вниз Natalie еще не сходила и не торопилась, она собиралась сойти в первый раз 25 марта, в мое рождение. Для этого дня она приготовила себе белую, мериносовую блузу, а я выписал из Парижа горностаевую мантилью. Дня за два Natalie сама написала или продиктовала мне, кого она хочет звать сверх Энгельсонов: — Орсини, Фогта, Мордини и Пачелли с женой.
За два дня до дня моего рождения у Ольги сделался насморк с кашлем. В городе была influenza. Ночью Natalie два раза вставала и ходила через комнату в детскую. Ночь была теплая, но бурная. Утром она проснулась сама в сильнейшей influenze, — сделался мучительный кашель, а к вечеру лихорадка.
О том, чтоб встать на другой день, нечего было и думать: после лихорадочной ночи — ужасная прострация; болезнь росла. Все вновь ожившие, бледные, но цепкие надежды были прибиты. Неестественный звук кашля грозил чем-то зловещим.
Natalie слышать не хотела, чтоб гостям отказали. Печально и тревожно сели мы часа в два за стол без нее.
Пачелли привезла с собой какую-то арию, сочиненную ее мужем для меня. М-те Пачелли была печальная, молчаливая и очень добрая женщина. Словно горе какое-нибудь лежало на ней; проклятие ли бедности тяготило ее, или, быть может, жизнь сулила ей что-нибудь больше, чем вечные уроки музыки и преданность человека слабого, бледного и чувствовавшего свое подчинение ей.
В нашем доме она встречала больше простоты и теплого привета, чем у других практик, и полюбила Natalie с южной экзальтацией.