Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
— Я не могу, — сказал Полежаев.
— Читай! — закричал высочайший фельдфебель. Этот крик воротил силу Полежаеву, он развернул тетрадь. «Никогда, — говорил он, — я не видывал «Сашку» так переписанного и на такой славной бумаге»,
Сначала ему было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукой министру. Министр закрывал глаза от ужаса.
— Что скажете? — спросил Николай по окончании чтения. — Я положу предел этому разврату, это все еще следы,
Министр, разумеется, не знал его поведения, но в нем проснулось что-то человеческое, и он сказал:
— Превосходнейшего поведения, ваше величество.
— Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу? Полежаев молчал.
— Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?
— Я должен повиноваться, — отвечал Полежаев.
Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: «От тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне писать», — поцеловал его в лоб.
Я десять раз заставлял Полежаева повторять рассказ о поцелуе, так он мне казался невероятным, Полежаев клялся, что это правда.
От государя Полежаева свели к Дибичу, который жил тут же, во дворце. Дибич спал, его разбудили, он вышел, зевая, и, прочитав бумагу, спросил флигель-адъютанта:
— Это он? (175)
— Он, ваше сиятельство.
— Что же! доброе дело, послужите в военной; я все в военной службе был — видите, дослужился, и вы, может, будете фельдмаршалом…
Эта неуместная, тупая, немецкая шутка была поцелуем Дибича. Полежаева свезли в лагерь и отдали в солдаты.
Прошли года три, Полежаев вспомнил слова государя и написал ему письмо. Ответа не было. Через несколько месяцев он написал другое — тоже нет ответа. Уверенный, что его письма не доходят, он бежал, и бежал для того, чтоб лично подать просьбу. Он вел себя неосторожно, виделся в Москве с товарищами, был ими угощаем; разумеется, это не могло остаться в тайне. В Твери его схватили и отправили в полк, как беглого солдата, в цепях, пешком, Военный суд приговорил его прогнать сквозь строй; приговор послали к государю на утверждение.
Полежаев хотел лишить себя жизни перед наказанием. Долго отыскивая в тюрьме какое-нибудь острое орудие, он доверился старому солдату, который его любил. Солдат понял его и оценил его желание. Когда старик узнал, что ответ пришел, он принес ему штык и, отдавая, сказал сквозь слезы:
— Я сам отточил его. Государь не велел наказывать Полежаева. Тогда-то написал он свое превосходное стихотворение:
Без утешений Я погибал, Мой злобный гений Торжествовал…Полежаева отправили на Кавказ; там он был произведен за отличие в унтер-офицеры. Годы шли и шли; безвыходное, скучное положение сломило его; сделаться полицейским поэтом и петь доблести Николая он не мог, а это был единственный путь отделаться от ранца.
Был, впрочем, еще другой,
Он перепросился в карабинерный полк, стоявший в Москве. Это значительно улучшило его судьбу, но уже злая чахотка разъедала его грудь. В это время я познакомился с ним, около 1833 года. Помаялся он еще года четыре и умер в солдатской больнице.
Когда один из друзей его явился просить тело для погребения, никто не знал, где оно; солдатская больница торгует трупами, она их продает в университет, в медицинскую академию, вываривает скелеты и проч. Наконец он нашел в подвале труп бедного Полежаева, — он валялся под другими, крысы объели ему одну ногу.
После его смерти издали его сочинения и при них хотели приложить его портрет в солдатской шинели. Цензура нашла это неприличным, и бедный страдалец представлен в офицерских эполетах — он был произведен в больнице.
Часть вторая. Тюрьма и ссылка (1834–1838)
ГЛАВА VIII
Пророчество. — Арест Огарева. — Пожар. — Московский либерал. — М. Ф. Орлов. — Клад бище.
…Раз весною 1834 года пришел я утром к Вадиму; ни его не было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх в небольшую комнату его и сел писать.
Дверь тихо отворилась, и взошла старушка, мать Вадима; шаги ее были едва слышны, она подошла устало, болезненно к креслам и сказала мне, садясь в них:
— Пишите, пишите, — я пришла взглянуть, не воротился ли Вадя, дети пошли гулять, внизу такая пустота, мне сделалось грустно и страшно, я посижу здесь, я вам не мешаю, делайте свое дело.
Лицо ее было задумчиво, в нем яснее обыкновенного виднелся отблеск вынесенного в прошедшем и та подозрительная робость к будущему, то недоверие к жизни, которое всегда остается после больших, долгих и многочисленных бедствий.
Мы разговорились. Она рассказывала что-то о Сибири.
— Много, много пришлось мне перестрадать, что-то еще придется увидеть, — прибавила она, качая головой, — хорошего ничего не чует сердце.
Я вспомнил, как старушка, иной раз слушая наши смелые рассказы и демагогические разговоры, становилась бледнее, тихо вздыхала, уходила в другую комнату и долго не говорила ни слова. (178)
— Вы, — продолжала она, — и ваши друзья, вы идете верной дорогой к гибели. Погубите вы Вадю, себя и всех; я ведь и вас люблю, как сына.
Слеза катилась по исхудалой щеке,
Я молчал. Она взяла мою руку и, стараясь улыбнуться, прибавила:
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет. другой, а если б была, вы все были бы не те. Я знаю это, но не могу пересилить страха, я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил. Смотрите вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб я молчал*