Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
— Посмотрите, чтоб поскорее закладывали лошадей.
— Живей, — закричал он, — айда, айда! — и сам стал подергивать какие-то веревки и ремешки у упряжи.
Случай этот сильно врезался в мою память. В 1846 году, когда я был в последний раз в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра внутренних дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
— Кто это?
— Лазарев — чиновник особых поручений при министре и в большой силе. (298)
— Был он в Вятской губернии
— Был.
— Поздравляю вас, господа, девять лет тому назад он целовал мне руку.
Перовский мастер выбирать людей!
ГЛАВА XVIII
— …Когда я вышел садиться в повозку в Козьмодемьянске, сани были заложены по-русски: тройка в ряд, одна в корню, две на пристяжке, коренная в дуге весело звонила колокольчиком.
В Перми и Вятке закладывают лошадей гуськом, одну перед другой или две в ряд, а третью впереди.
Так сердце и стукнуло от радости, когда я увидел нашу упряжь.
— Ну-тка, ну-тка, покажи нам свою прыть! — сказал я молодому парню, лихо сидевшему на облучке в нагольном тулупе и несгибаемых рукавицах, которые едва ему дозволяли настолько сблизить пальцы, чтобы взять пятиалтынный из моих рук.
— Уважим-с, уважим-с. Эй, вы, голубчики! ну, барин, — сказал он, обращаясь вдруг ко мне, — ты только держись: туда гора, так я коней-то пущу.
Это был крутой съезд к Волге, по которой шел зимний тракт.
Действительно, коней он пустил. Сани не ехали, а как-то целиком прыгали справа налево и слева направо, лошади мчали под гору, ямщик был смертельно доволен, да, грешный человек, и я сам — русская натура.
Так въезжал я на почтовых в-1838 год — в лучший, в самый светлый год моей жизни. Расскажу вам нашу первую встречу с ним.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой Камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, (299) сам себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я снял шубу и ходил по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
— Посмотрите, — сказал мне Матвей, — скоро двенадцать часов, ведь Новый год-с. Я принесу, — прибавил он, полувопросительно глядя на меня, — что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. — И, не дожидаясь ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
Матвей, о котором я еще буду говорить впоследствии, был больше, нежели слуга: он был моим приятелем, меньшим братом. Московский мещанин, отданный Зонненбергу, с которым мы тоже познакомимся, на изучение переплетного искусства, в котором, впрочем, Зонненберг не был особенно сведущ, он перешел ко мне.
Я знал, что мой отказ огорчил бы Матвея, да и сам, в сущности, ничего не имел против почтового празднества… Новый год своего рода станция.
Матвей принес ветчину и шампанское.
Шампанское оказалось замерзнувшим вгустую; ветчину можно было рубить топором, она воя блистала от льдинок: но a la guerre comme a la guerre. [184]
«С Новым годом! С новым счастьем!..» — в самом деле, с новым счастьем. Разве я не был на возвратном пути? всякий час приближал меня к Москве, — сердце было полно надежд.
184
на
Мороженое шампанское «е то чтоб слишком нравилось смотрителю, я прибавил ему в вино полстакана рома. Это новое half-and-half [185] имело большой успех.
Ямщик, которого я тоже пригласил, был еще радикальнее: он насыпал перцу в стакан пенного вина, размешал ложкой, выпил разом, болезненно вздохнул и несколько со стоном прибавил: «Славно огорчило!»
Смотритель сам усадил меня в сани и так усердно хлопотал, что уронил в сено зажженную свечу и не мог ее потом найти. Он был очень в духе и повторял:
185
смесь двух напитков в равных количествах (англ.).
— Вот и меня вы сделали с Новым годом — вот и с Новым годом! (300)
Огорченный ямщик тронул лошадей…
На другой день, часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в «Тарантасе», с своей курицей «с рысью», хлебенным — патише [186] и с уксусом вместо бордо.
— Вас спрашивал какой-то человек сегодня утром; он, никак, дожидается в полпивной, — сказал мне, прочитав в подорожной мое имя, половой с тем ухарским пробором и отчаянным виском, которым отличались прежде одни русские половые, а теперь — половые и Людовик-Наполеон.
186
пирожным (от франц. Patisserie).
Я не мог понять, кто бы это мог быть.
— Да вот и они-с, — прибавил половой, сторонясь. Но явился сначала не человек, а страшной величины поднос, на котором было много всякого добра: кулич и баранки, апельсины и яблоки, яйца, миндаль, изюм… а за подносом виднелась седая борода и голубые глаза старосты из владимирской деревни моего отца.
— Гаврило Семеныч! — вскрикнул я и бросился его обнимать. Это был первыйчеловек из наших,из прежней жизни, которого я встретил после тюрьмы и ссылки.Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три дня тому назад всех видел, ото всех привез поклоны… Стало, не так-то далеко!
Губернатор Курута, умный грек, хорошо знал людей и давно успел охладеть к добру и злу. Мое положение он понял тотчас и не делал ни малейшего опыта меня притеснять. О канцелярии не было и помину, он поручил мне с одним учителем гимназии заведовать «Губернскими ведомостями» — в этом состояла вся служба.
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную часть «Ведомостей» и поместил в нее раз статейку, за которую чуть не попал в беду мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить дело. (301)