Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
— В Москву, родимый, — был глухой, торопливый ответ.
— Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?
— Дело, миленький.
— А какое такое дело у голого тела?
Старик не отвечал и торопился уйти.
— Да ты стой! — остановил его стрелец. — Али бродяга какой?
Старик не отвечал. Он совсем растерялся.
— Ба-ба-ба! Да это, кажись, скоморох… На нем харя надета.
— И то харя.
— А ну-ка, сыми тряпицу с хари, старец Божий.
И стрелец сорвал с лица его повязку.
— Вот те и клюква! Да он бритый.
— И точно, скобленое рыло… Вот притычина!
— Как есть в блудоносном образе… Сказывай, кто
Старик молчал. Он дрожал всем телом.
— Сказывай скобленое рыло, немец ты?
— Да что с ним разговаривать! Веди на съезжую: там разберут.
Старик упал в ноги и заплакал.
— Отпустите меня православные: я бедный человек, я два дня не ел, — умолял он, — я никому дурна не учинил.
На съезжей скоро узнали, кто скрывался в одежде нищего. Это и был Даниэль фон Гаден, которого стрельцы напрасно искали во дворце.
Поимка фон Гадена сильно обрадовала стрельцов. Хотя страсти их дошли до крайнего исступления в два предшествовавшие дня смуты, однако, более благоразумные из них не могли не сознавать, что они зашли слишком далеко, что своевольную расправу их во дворце нельзя было назвать ничем другим, как прямым бунтом. В первый раз они ворвались в жилище царей в силу того якобы законного основания, что они шли оберегать царское семя: царевича-де Ивана удушили царские недоброхоты. Но царевич сам вышел к ним, и они увидели свою ошибку. Надо было принести повинную. Но они ее не принесли. Мало того — они во дворце учинили резню. Резню они оправдывали тем, что искали якобы опять-таки недоброхотов царских: царя де Федора извели отравою, а Иван-де Нарышкин брал в руки скифетро царское и говорил похвалки на молодого царя. Надо, стало быть, наказать царского изводчика Данилку-дохтура и посягателя на царское скифетро Ивашку Нарышкина. А коли укрыватели их, бояре, не выдадут изменников, тогда перебить всех бояр.
Теперь Данилка у них в руках. Надо добыть и Ивашку.
И вот они снова, уже в третий раз, еще более безобразною толпою валят к Кремлю. День ясный, теплый, даже жаркий. И стрельцы, большинство, прут к Кремлю в одних рубахах, но вооруженные бердышами и копьями. Набатный звон и барабанный бой снова оглашают Москву. Стрельцы уже шибко разыгрались: они почти все пьяные. Они — владыки Москвы, и все, что есть в Москве, все склоняется перед ними, не исключая и винных погребов. Кирша уже идет не один, а с собакою: за ним бежит его кудлатая Турка и неистово лает на Данилку-дохтура.
— Эй, Турка, ты на «верху» не бывала, так вот побываешь, псина эдакая! — хвастался пьяненький Кирша, заломив шапку и расстегнув ворот рубахи.
— Что ж, и пес осудареву службу нести должон, — поддакивали другие стрельцы.
— И точно, мы все холопы осударевы, и псы с нами, и вся животина.
«Дохтур» шел совершенно убитый. Старые лаптишки на ногах расползлись, и пораненные о камни ступни оставляли кровавые следы на мостовой.
С трудом он поднялся на Красное крыльцо, но на верхней ступени ноги ему изменили, и он опустился, чтоб передохнуть. Он невольно глянул на расстилавшуюся под ним за Кремлевскими стенами широкую панораму Москвы. Она была величественна, такою, по крайней мере, показалась она ему, когда много лет назад он в первый раз поднимался по этой лестнице во дворец московских царей и обернулся, чтобы взглянуть на столицу неведомого для него какого-то волшебного восточного царства. Тогда все казалось ему волшебным здесь. Он вступал тогда в этот волшебный чертог лейб-медиком царей
И вот она, слава, в этих рубищах! Вон куда завело его неугомонное воображение, жажда неиспытанных ощущений!..
Он беспомощно зарыдал.
— Вставай! Не пора ноне с тобой проклажаться! — раздался над ним грубый голос, и сильная рука подняла его за шиворот и поставила на ноги.
Но в это время в дверях показались царица Марфа Матвеевна и царевны. Стрельцы сняли шапки. Царица узнала несчастного доктора.
— Вот он, матушка-царица, изводчик государев, — сказал Цыклер, показывая на фон Гадена.
— Он не изводил блаженной памяти государя Феодора Алексеевича, — заметила царица.
— Так коея ради вины, государыня, он с Москвы бежал? — возразил Цыклер.
— Страха ради.
— Нету, государыня, коли бы у него совесть была чиста, он не таился бы.
— Перед Богом и перед покойным государем нету его вины: царь Федор Божиим изволением, а не отравою скончал дни живота своего, — настаивала царица.
— А нам, государыня, доподлинно ведомо, что он, дохтур, извел великого государя снадобьями.
— Стрельцы, не гневите Бога! — строго сказала царица. — Даниил на моих очах отведывал все лекарства… Я не отходила от одра моего мужа.
— Воля твоя, государыня, а без розыску такого великого дела оставить нельзя, — со своей стороны настаивал Цыклер, — что он с расспросу покажет, и по тем его расспросным речам суд будет.
Царица должна была покориться воле стрельцов. Она увидела себя бессильною отстоять жизнь невинной жертвы еще и потому, что в этот момент явилось новое обстоятельство, отягчавшее участь обвиняемого. К Красному крыльцу нахлынула свежая волна стрельцов, которые торжественно несли что-то на копьях и неистово кричали:
— Он чернокнижник! Он с нечистым водится!
— У него сушеные змеи! Вот он кто такой!
— Всякие змеи и аспиды сушеные в его доме! Чего же еще больше!
И стрельцы показывали вздернутые на копья чучела серых и черных змей.
— Это мы у него нашли, у дохтура!
— Сушеными змеями он царя извел, змеиными печенками…
— Да у него же, у Данилки, мы нашли Адамову голову.
— И двух мертвецов, стоят у него воместо образов…
Каких же еще было доказательств!.. Действительно, в доме дохтура, на Кукуе, нашли стрельцы несколько чучел змей, костяк человеческого черепа и два скелета.
— В застенок его! — кричала толпа. — На дыбу!
— Под кнутом да на виске он все скажет!
И несчастного повели в Константиновский застенок. Там дали ему несколько ударов.
— Все скажу, о-ох! — взмолился пытаемый.
— Ну, сказывай, а ты, Обросим, записывай пыточные речи: ты грамотный, — говорил Цыклер. — Пиши: Лета 7190 маия в 17–й день иноземец — немчина-дохтур в Константиновском застенке в расспросе с пыток винился, и те его расспросные речи таковы… Записал?
— Погоди малость… А вы еще всыпьте ему, пока я записываю…