Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
Это крикнул юноша, подпоручик 8-и роты Суликовский. Этот крик ясно обозначил победу.
Наша взяла!
Растерянности как не бывало! Литовцы сомкнулись за своими офицерами и бешеной атакой в штыки опрокинули турецкие таборы резервов.
Батареи были взяты.
Еще несколько минут были шум и возня боя, треск проламываемых прикладами черепов, крики: «Алла!.. Алла!..» Потом топот бегущих ног, звон кидаемого оружия. Два дружных залпа — и все сомкнулось в ночной мгле, и наступила тишина.
Князь Болотнев вбежал за Алешей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидел турецкую пушку, окруженную ашкерами в темных куртках, ее лафет и кинулся на нее, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми
Когда Болотнев открыл глаза — было утро и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на пего, а он сам со стороны смотрел на себя.
Кругом было поле. Широкие лазаретные шатры, белые с зелеными полосами стояли на нем. Подле шатров была наложена солома, накрытая простынями, и на ней лежали люди. Много людей. Совсем близко от Болотнева проходила дорога. На ней таял снег, и темные полосы мокрой земли блестели голубым блеском на солнце. От земли шел нежный, прозрачный пар.
Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что была все это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжелой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.
Болотнев услышал веселый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашел отклик в том тихом, и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.
В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошел к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.
— Сахновский, ты? — крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. — Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?
Сознание, что он сам жив и не тронут, точно излучалось из подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, снял счастьем совершенного подвига.
— Да, кажется, друг, совсем у меня плохо…
— О, милый!.. Ну, что говоришь! Пройдет, как все проходит. До свадьбы заживет. Подумай, родной… Двадцать три орудия! Двадцать три турецкие пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш второй батальон и восемь третьему досталось. Это, друг, не жук… Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии генерал Дандевиль подъехал к нам. Сияет… По щекам — слезы… Скинул фуражку и говорит: «Здравствуйте, молодцы-Литовцы… Поздравляю вас с победой! Орудия таскаете, как дрова!..» Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все… Как ответили ему наши… Ото же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без дневок, с переходами по 25–30 верст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам — не чудо ли богатыри? Вот, кто такой наш Русский-то солдат! Я, брат, просто без ума влюблен в полк!..
— И я, милый, тоже… Мне как-то и рана теперь не так уж тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?
— Узнать про раненых, поздравить их с такой победой, рассказать про все…
— А много наших ранено?
— Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царство, ему небесное, убит.
— Славный был мальчик.
— Орленок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновскнй очень тяжело ранены… Брун, Гелдунд, штабс-капитан Полторацкий,
— Я здесь, — отозвался Болотцев.
Офицер смутился.
— Ну как вы? — сказал он. — Милый, вы простите… Я не знал… Я так по-простецки, по-товарищески. Вам может быть больно это слышать…
— Ничего… Прошло… Ноги-то, конечно, нет… Не вернешь… Не вырастет новая… А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растет, как ноготь, что ли? А ведь — не вырастет… А?
— Пройдет, дорогой… Привыкнете… Ко всему человек привыкает… Вы героем были, князь… Вас тоже к кресту представить приказано… Для чего только нелегкая понесла вас с пятой ротой и самое пекло? Сидели бы при штабе… Мне Нарбут говорил, и Алеша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Давай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад… Идем на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска и полном расстройстве… Бегут! Козьими тропами пробираются к Черному морю. Казаки Скобелева 1-го с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили — вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..
Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем желтом кожаном футляре.
— Поручик, — слабым голосом сказал Болотнев. — Это что у вас?.. Во фляге… водка?..
— Коньяк, милый… И не плохой. Мне в штабе Дандевиля дали.
— Угости меня немножечко…
— Пейте, голуба, сколько хотите.
Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:
— У меня нога отрублена. Раз и навсегда… Не вырастет… Так можно еще глоточек?
— Пейте хоть весь, — сказал поручик. В голосе его послышались слезы.
— Спасибо, поручик… Ах, как хорошо!.. Славно — хорошо. Я люблю это… мысли проясняет… Бегут мысли, как зайцы на облаве… И хорошо… Спасибо…
Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.
Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.
Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты — урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.
У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.
В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.
Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.