Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
— Не знаю, Куликов, не знаю.
— Не знаете, ваше сиятельство… А я вот гляжу: красив Константинополь-то… Вот как красив! Имя тоже гордое, красивое… А не наш… Что же, ваше сиятельство, значит, вся эта суета-то, через Балканы шли, люди мерзли, под Плевной народа, сказывают, положили не приведи Бог сколько, орудия мы ночью брали — все это, выходит, понапрасну. Все, значит, для нее, для англичанки?.. Не ладно это господа придумали. И домой не охота ехать. Что я там без руки-то делать буду? Домой… Пооделись в полку ребята, пообшились, страсть как работали, чтобы в Константинополь идти. Заместо того солдатики сказывали — в Сан-Стефане, Каликрате, Эрекли саперы пристаня строют для посадки на пароходы…
Куликов встал, приложился левой рукой к фуражке, поклонился и сказал:
— Прощения прошу, если растревожил я вас, ваше сиятельство… Тошно у меня на душе от всего этого. Русский я… И обида мне через ту англичанку большая.
Куликов пошел вниз. Поднялся за ним и князь.
— Пойдемте потихоньку, Алеша. Сыро становится. Вам нехорошо сыро. Вы вот и вовсе побледнели опять.
— Это, князь, не от сырости, правда, растревожил меня Куликов. Глас народа — глас Божий… Хороший солдат был… Позвольте я вам помогу, вам трудно спускаться.
— Сами-то, Алеша, вы шатаетесь… Обопрусь на вас, а вы как тростинка хлипкая.
— Ничего, я окрепну… Я думаю, князь, народ тогда Государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа… Смелость… Гордость… дерзновение. Тогда и муки страшные и голод и самые казни ему простят… А вот как станут говорить — англичанки испугался… Нехорошо это, князь, будет… Ах, как нехорошо…
— Не знаю, Алеша, не знаю…
Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пеструю, блестящую гальку набегала синяя волна.
— Алеша, вот вы все меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, — тихо сказал Болотнев. Вы, Алеша, святой человек… Водки не пьете… Женщин, поди, не знаете…
Розовый румянец побежал по бледным щекам Алеши, и еще красивее стало его нежное лицо.
— Простите, Алеша, это очень деликатное… Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.
— Это мне моя мама, в поход дала. А вы разве не читаете?
— В корпусе слушал батюшкины уроки, да все позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алеша… Я философам верил… социалистам… А не Христу… А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал… Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано… Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?
— Я понимаю вас, князь.
— Так вот, тот, кому обещано, умер… Убит… То можно или нет нарушить слово? Как по-вашему? По Евангелию?
— В Евангелии сказано — по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем иная жизнь. Значит — можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?
— А нет, Алеша, — с живостью сказал Болотнев. — Что вы! Куда мне без ноги-то!
— Если человек взаправду любит, то он искалеченного еще больше полюбит, — тихо сказал Алеша.
— Жалость?.. Нет, Алеша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка — особая девушка, и я боюсь. Что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле нее, буду увещевать ее, говорить с ней — она одумается… Да… Вот и все… Ну, да ото пустяки… Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.
Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стекла домов Стамбула — будто там, в домах, пылал огонь. Потом огни погасли и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые Азиатские горы. Над головами Алеши и князя барабанщик ударил повестку к заре.
Тихо плескало темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку,
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
— Вера Николаевна, да вы совсем не так кидаете. Смотрите, как я. Положите камушек на большой палец и пустите его, направляя указательным, плоско вдоль воды… Вот так… Раз, два, три… четыре… Четыре рикошета!
— Просто удивительно, как у нас это выходит.
Вера восхищенными глазами смотрела, как юноша, с кем ее только что познакомила Перовская, кидал камни в воду широкого озера.
Вера была в простенькой, нарочно для этого случая купленной блузке, в шерстяной черной юбке, которую она уже и порвать успела, продираясь к берегу через кусты, оцепленные плетями колючей ежевики. Она приехала сюда потаенно, с Перовской, под чужой фамилией, чтобы присутствовать на нелегальном съезде.
К ним приближался через поросли кустов и тростника человек в блузе, подтянутой ремнем, в штанах, заправленных в высокие сапоги, в белой парусиновой фуражке и с пледом на плече.
— Тут, товарищи, грибы должны быть, — сказал он молодым неустановившимся басом и подошел к Вере.
Вера никого здесь не знает. Ей никого не представляли, ни с кем не знакомили. Вера только зияла, что за нее поручилась Перовская, и Веру здесь приняли по товарищески просто.
Точно здесь, в дубовой роще, на берегу реки и озера, где подле воды красиво росли раскидистые большие ветлы, был пикник, или «маевка», которых Вера никогда не знала, но о которых немного слышала, как о чем-то не совсем приличном и, во всяком случае, непозволительном для нее — Ишимской…
Тут было человек тридцать молодежи, все больше совсем безусой, редко у кого была бородка. Было несколько евреев. Молодая, косматая, безобразная еврейка с узкими раскосыми глазами, коротконогая, увалистая, некрасиво уселась ни корточки и выкладывала на разостланную на траве пеструю скатерть обильную, незамысловатую закуску: черный и ситный хлеб, нарезанный большими косыми ломтями, колбасу, куски жареного мяса, бутылки пива и сороковки водки. Молодой простоватый парень, со светлыми, в кружок, по-мужицки стриженными волосами, помогал ей.
Вера понимала — это и был тот народ, для которого она хотела работать.
Несколько в стороне, отдельно от других, держалась небольшая группа. Перовская показала Вере на нее и сказала:
— Это, Вера Николаевна, наша гордость… Землевольцы — террористы! Месяц тому назад они собирались па свой съезд в Липецке и вынесли свои постановления. Здесь они будут нам говорить о том, что нужно делать. Вон, видите, тот, в темно-синей рабочей блузе, — это Баранников, рядом с ним в русой бородке и с усами — Квятковский, дальше сидит под дереном Колодкевич, а тот, угрюмый и серьезный, — Михайлов (вот волевой человек!). Жаль, что немного заикается, когда говорит; там дальше Морозов, с ним говорит девушка Оловянникова-Ошанина, а самый красивый и благообразный между ними это Тихомиров. Такой чудак!.. Представьте, Вера Николаевна, он мне предложение делал, жениться на мне хотел… Это мне-то, отрешившейся от всего, всецело предавшейся делу революции, предложение руки и сердца!.. Смешно… А там дальше, за кустами, только головы видны — это Фроленко, Ширяев и тот, черненький, что подле них, — это Гольденберг… А под самым дубом — товарищ Андрей… О ком я вам уже говорила… Вот все те, кто основал движение. которое должно дать народу волю и освободить его от гнета царизма! Присмотритесь к ним… Какая все молодежь! Готовая на какие угодно жертвы… Это, как я вам говорила, — соль земли Русской…