Цари и скитальцы
Шрифт:
Воеводы хрипли. Иван Меньшой Шереметев велел подать малинового квасу. Налил Воротынскому. Тот пусто поглядел на ковшик, встал и вышел.
Шатёр стоял у речки с осоковыми берегами. Через лужок, на возвышении, жемчужно серела церковка с деревянным чешуйчатым куполом. Она выглядела такой же ненавязчивой и погруженной в свои печали, как и сельцо за нею. Словно шептала всем мимоидущим: хочешь — зайди в меня и помолись, не хочешь — не обижусь. Сколько подобных церковок и деревень в многострадальном приокском крае проехал мимо Михаил Иванович, и все они шептали кротко: можешь — защити нас,
По нескошенному лугу он побрёл к церкви. Голоса стихли — то ли квас полюбился оставшимся в шатре, то ли уход первого воеводы обескуражил их. Оружничий князя из боевых путивльских казаков — при всей свирепости в бою, в обыкновенной жизни человек тихий и привязчивый — шёл следом. Когда дверь церкви сухо скрипнула на деревянных шипах, оружничий остановился, сел по-татарски на траву.
Перестоявшиеся травы залили луг и вылезали из-под церковного порожка. Осеменённые, нескошенные, они ждали зимы и бесполезной гибели. Метёлки шуршали на ветру, от запада тянуло холодком.
По пыльным половицам — из щелей попахивало гнилью и землёй — князь Воротынский подошёл к бедному иконостасу. На нём главенствовала богоматерь Одигитрия с требовательным, непрощающим лицом, коричнево светившимся в луче из заалтарного окошка.
В церкви небесный свет уместней, чем восковое пламя. Ещё уместнее молиться прямо звёздам, чтобы они, как ангелы, несли твоё сердечное мучение и покаяние к самому отдалённому престолу... Как далеко господь! И сколько у него таких убитых неудачей горемык, печалующихся не о богатстве, даже не о жизни, а о единственном, последнем деле. Может ли он услышать всех? Какой же силы должна достичь молитва, чтобы пробить все семь твёрдых небесных сводов и сквозь всемирный хор, и смех, и вопль, через разноголосицу земных печалей отдельным криком дойти до царя царствующих!
Да нет же, вот он рядом, царь небесный. И вот строгая матерь его, всеобщая заступница. Нельзя понять, как бог оказывается во всякой, самой заброшенной церквушке, да это и не нужно понимать. Ты только, сокрушая душу, вознеси молитву умную и искреннюю, и двинется гора. Гора войны.
Михаил Иванович молился то уставными, то собственными неумелыми словами. Молитва не воспаряла, слабо билась о размалёванные царские врата... Вера слаба?
В бога князь Воротынский верил без оглядки, сама возможность сомнения была дика ему. В шестьдесят лет душа уже стремится к запредельному, жизнь позади. Опыт чужих смертей подсказывал, что надо и ему готовиться... Упасть бы здесь, перед щелястыми вратами, и сбросить тяжесть жизни вместе с горой войны.
В его глаза смотрела Одигитрия, воинственная богоматерь. Судила.
В чём его вина? Не бросил все войска к Сенкину броду? Но на пересечённой местности у Дракина нельзя поставить гуляй-город, развернуть пушечный наряд. Четырёхкратное преимущество татар уравновешивалось только полевой фортификацией... Вот в чём был виноват князь Воротынский: в подобных рассуждениях. Если военачальник проявил решительность, но не достиг успеха, много крови пролил, его не судят; если не решился — виноват.
Господи, разверни
Михаил Иванович оцепенел, забылся. Поплыл в небесном свете к заалтарному окошку, вознёсся в пыльном голубом луче. В рассеянном сознании, подобно рыбам, всплыли древние слова: «козёл отпущения», «жертва», «Иона в море». «Один за всех».
«А вот что, — догадался Михаил Иванович. — Надобно дать обет! Такой великий обет, чтобы он дошёл до господа мимо всех воплей и молитв, яко гулевой отряд через чужой обоз... Возвести храм? Все вотчины, имущество пустить на храм?»
Имущество, строение... Какую цену оно имело рядом с позором, ожидавшим князя, когда Гирей возьмёт Москву! Стоило вздумать об имуществе, и заалтарный свет померк, черны и немы стали лики деревенского иконостаса, презрительно взглянула Одигитрия. Князь виновато забормотал слова молитвы, она мертво звучала в покинутом божьем доме, пока он не сказал:
— Владыко живота моего...
Живот — жизнь человеческая, вот что дороже всего на свете. Недаром ею владеет только бог. Всё остальное его имущество, от дальних звёзд до неисповедимых морских глубин, ничто рядом с этим сосудом счастья и страдания. Бог направляет искру жизни в тело и терпеливо ждёт, когда она к нему, в небесные закрома, вернётся. Дар жизни у бога на особом счёте.
— Возьми её, — сказал князь Воротынский в озарении, снова перестав ощущать себя, как бы смертным бесчувствием уже заранее охваченный, и весь подался к алтарю. — Повороти татар на нас, и пусть я после битвы года не проживу!
Ему почудилось: кто-то изумлённо и горестно вздохнул за царскими вратами, глядя на князя сквозь щели. Пылинки в световом столбе неслышно полетели в порозовевшее окно. Зазолотились лики. Святые, Одигитрия и предстоящие — все слышали обет, свидетельствовали. Стояла тишина суда и клятвы.
Потом Михаил Иванович опёрся на ладони, встал с колен и вышел из церкви, не крестясь.
Солнце в прорывах мглы, ползущей с запада, стояло ещё выше, но берега со зрелым лугом, речка и сырые отмели были помечены закатным багрецом. Над дальним лесом и подступившим к ржаному полю дубняком курчавился туман. Всё было недвижимо, даже рыбы в воде притихли, не плескались. Но никогда Михаил Иванович не испытывал такого сильного чувства жизни, её глубинного движения, и никогда ему не было так жаль своей прошедшей жизни. Он взвесил дар, обещанный господу, и убедился, что дар тяжёл и дорог.
Князь быстрым шагом направился к шатру. На склоне его перехватил Василий Иванович Умной. Заговорил о тайном деле. Подручный человек Умного Дуплев с осёдланным конём ждал поодаль.
В том, что задумал Колычев, не чувствовалось основательности, ударной силы. Замысел бывшего опричника висел на допущении, что крымский царь сыграет труса и дурака. Случись беседа час назад, князь отмахнулся бы от Колычева. Он считал его слабым воеводой, немного презирал за ревельскую неудачу.
Но теперь Михаил Иванович всё воспринимал в свете случившегося в церковке. Господние знаки неопределённы, никто не знает, какой из новых путей ведёт к спасению... Воротынский в последнем сомнении взглянул на бедновато одетого Неупокоя и положил руку на плечо Умному: