Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского
Шрифт:
Стыд и счастье отрочества
Елизавета Дементьевна пришла к Васеньке сразу после бани: с легким паром поздравить, думала застать в постели, а Васенька книги на полки ставит.
– Столяр Пров – волшебник! Пока я мылся – готово!
Елизавета Дементьевна с опаскою дотрагивалась до корешков томов и томиков.
– И все это у тебя в головушке? Васенька! Дураком-то не станешь?
– Ах, матушка! Видела бы ты библиотеку Тургеневых! Все четыре стены – книги. До потолка, а потолок от пола – три сажени с аршинoм.
– Бог с ними, с богатыми людьми! Деньги есть – чуди на здоровье. А нам с тобой, Васенька, о
– Да какие же у нас траты?
– А учеба?
– Но за учебу заплатила Мария Григорьевна!!!
Елизавета Дементьевна вздохнула.
– Она заплатила, да денежки-то мои. Благодетель Афанасий Иванович в завещании тебя не помянул. Просил не оставить. И Мария Григорьевна поклялась ему, отходящему к Богу, – не оставит-де. И не оставила. Имение Афанасий Иванович поделил на четыре части: трем дочерям и семейству покойницы Натальи, но покуда барыня жива – она хозяйка. Слава богу, по совести распорядилась. Со всех четырех долей взяла по две с половиной тысячи. Деньги твои, а беречь их мне указано. Войдешь в возраст, сам станешь распоряжаться капиталом. Об убыли печалуюсь.
Поцеловал Васенька ручку матушке, посмотрел в ее дивные карие глаза…
– А ведь я в тебя.
– Чело батюшкино. Кудри батюшкины. Губы. Ушки-то аккуратненькие, тоже как у Афанасия Ивановича.
Отобедали в тот день по-барски. Трюфеля были поданы. Бекасы.
– Любимые кушанья Афанасия Ивановича! – сказала Мария Григорьевна, крестясь и кланяясь иконам.
– А зимой так тетерева! – напомнил Васенькин крестный и особо посмотрел на барыню.
Барыня одобрительно прикрыла глаза веками, Андрей Григорьевич выскочил из-за стола, распахнул дверь в светелку, взмахнул рукою, и тотчас грянула песня:
Дней прошедших вспоминаньеСтало мукой выше сил.В первое мишенское утро Васенька поднялся раньше, чем в пансионе, даже птиц раньше. Свежеструганное дерево полок светилось, пахло сосной, солнцем, от простыней – речкою.
Вышел на крыльцо. Тишина необъятная.
И тотчас птичьи муэдзины закричали побудку. Птичий народ ответил воплем восторга.
– Вот оно! Вот оно! – горло сдавило слезами. – Всякое дыхание славит Господа!
Кинулся в комнату, взял перо, бумагу, чернила… Все это оставил. И по траве, по росе, прямиком – в долину, к Васьковой горе. Стихи не придумывают, сами приходят.
БелорумянаВсходит заря.И разгоняетБлеском своимМрачную тьму нощи.Захлебнулся счастьем.
БелорумянаВосходит заря…Солнце поднялось огромное, и он стоял перед ним и пел ему, ликуя:
Феб злагозарной,Лик свой явивши,Все оживил.Вся уж природаСветом оделасьИ процвела.Строфа прикладывалась к строфе, хлынула музыка, заполняя пространство от горы, где стояла усадьба, до Васьковой горы. С головой накрыла.
Однако ж к чувству нужно было ум приложить. Вчера перед сном он начитался Юнговых нощных плачей.
Насупился, опечалился.Жизнь, мой друг, безднаСлез и страданий…Щастлив стократТот, кто достигнувМирного брега,Вечным спит сном.На Васькову гору не пошел. Потянуло на кладбище. Сорвал два василька, положил на порог часовенки – усыпальницы дворян Буниных. Сей усыпальнице четырнадцать лет. Ровесница. Афанасий Иванович ради его рождения возблагодарил Бога постройкою новой церкви. Бревна прежней – вот они: вечный дуб.
Удивительно хорошо вставать до зари. Первые птичьи песни – твои, сияние рос – тебе, для тебя солнце в небо поднимается.
Женский народ все еще во власти Морфея: две Анюты, две Авдотьи с Марией.
Господи! Пятеро сирот. Наталья Афанасьевна умерла в родах, не дожив до тридцати, Варваре Афанасьевне было двадцать восемь. Четверых осиротила.
Вспомнилось, как давным-давно с Варварой Афанасьевной, закутавшись в меховой полог, сидели под кустами сирени и слушали мишенских соловьев. Ужас! С полуночи до утра! Втайне!
– У нас теперь души соловьиные! – сказала она тогда. То было в мае.
Он поспешил в свой флигелек. Записал стихи и, помедлив, вывел вверху «Майское утро».
В душе что-то совершалось, и это непонятное требовало выхода. Перо само побежало по бумаге, занося на лист торжественную музыку печали. Майская ночь стояла перед глазами и – часовня.
«Как величественно это небо, распростертое над нашим шатром и украшенное мириадами звезд! А луна? – Как приятно на нее смотреть! Бледномерцающий свет ее производит в душе какое-то сладко уныние и настраивает ее к задумчивости… Живо почувствовал я тут ничтожность всего подлунного, и вселенная представилась мне гробом. “Смерть, лютая смерть! – сказал я, прислонившись к иссохшем дубу. – Когда утомится рука твоя, когда притупится лезвие страшной косы твоей и когда, когда перестанешь ты посекать всё живущее, как злаки дубравные?… Ты спешишь далее, смерть грозная, и всё – от хижины до чертогов, от плуга до скипетра – всё гибнет под сокрушительными ударами косы твоей”».
Он услышал самого себя, голос свой, произносящий грозные слова о грозной судьбе человечества. Мешали слезы, он писал почти вслепую, сдерживая рыдания:
«И я, и я буду некогда жертвою ненасытной твоей алчности! И кто знает, как скоро? Завтра взойдет солнце – и, может быть, глаза мои, сомкнутые хладною твоею рукою, не увидят его. Оно взойдет еще – и ветры прах мой развеют».
Перо выпало из руки. Он плакал, и не потому, что было жалко жизни своей. Свершилось! Он – поэт.
– Варвара Афанасьевна!.. Варвара Афанасьевна!..
Он знал, чье это благословение.
Снова взял перо и на оставленном вверху листа свободном месте написал: «Мысли при гробнице».
Поэт – существо надмирное.
Василий Андреевич впал в задумчивость.
Бродил возле мельницы, глядя в омут. Часами сиживал на Васьковой горе. Ладно бы молился али с девицею. Ан, нет. Сидел, глядел, и – вздыхал.
Встревожилась Мария Григорьевна. Коли пошли вздохи – беда! Из-за карамзинской Лизы немало вздыхающих утопилось. Всё от нежного сердца.