Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского
Шрифт:
Александр поднес Анне Михайловне свой перевод комедии Августа Коцебу «Несчастные» – в сафьяновом переплете, – а всем гостям – билеты на представление в театре Медокса.
Дамы целовали удачливого драматурга, Саша раскланивался, а потом указал обеими руками на Жуковского:
– Сегодня на коня взгромоздился Тургенев Александр, а завтра на сем одре ехать Жуковскому. Медокс принял к постановке переведенную нашим другом комедию «Ложный стыд» того же Коцебу. А Мерзляков с Андреем переводят «Коварство и любовь», «Разбойников», «Дон Карлоса»!
– Девицы! Красавицы! – воскликнула Екатерина Михайловна. –
– Мы и теперь… немножко, – картинно вскинул голову Андрей.
Пели, танцевали. Жуковский, почитая себя неуклюжим, пытался отсидеться, но Машенька Вельяминова не отступила.
– Васенька, – говорила она, едва раскрывая розовые губы. – Васенька! Я тебя любила все мое детство. Ты завтра же, завтра приедешь к нам.
– Господа! Не пора ли погадать о новом веке? – предложил Сережа Соковнин.
– Стоит ли гадать в сим доме? – возразил Мерзляков. – Предки Саковниных – заступники России у Престола Всевышнего. От мучениц – боярыни Федосья Морозовой да от сестрицы ее княгини Евдокии Урусовой – урожденных Соковниных – наша Церковь отгородилась. Раскольницы! Но праведное стояние за веру отцов до конца – царь Алексей Михайлович сестриц голодом уморил – подвиг. Се подвиг русского духа.
– А откуда они в России, рабы-то, взялись? – вскипел Андрей. – Все оттуда же, господа! Народ наш, может, и русский, но другой, другой… Истинные русские люди – сожгли себя, не принимая царских указов, как им Бога молить о спасении.
Примолкли. Жуковский показал на пирог в середине стола.
– А все-таки мы – русские. Даже я, сын пленной турчанки. Век впереди – не худший. Худшее пережито…
Мундир и фрак
Пять часов утра. На окнах звезды, за окном – тьма. Москва зимой медведем отсыпается за красное летечко. Тишина мишенская.
Василий Андреевич зажигает все три свечи, садится к столу.
Вчера перед сном, сожалея, закончил чтение шестого, последнего тома «Дон Кишота» Михаила Серванта. Как знать, что было у Серванта по-испански, но французская переделка Флориана – впечатляющее творение. В предисловии Флориан о герое Серванта говорит лапидарно и точно: сумасшедший делами, мудрец мыслями. Весь в своего творца. Господи! Простейшая история! Начитавшись книг, искренний сердцем человек впал в детство. Дети, играя, ушибаются. Дон Кишот ушибается в каждой глазе. Страдает его нескладное тело, а больно читателю. Бессмертная книга!
Душа у Василия Андреевича пульсирует, готовая объять Вселенную. Душа-то велика, да человек мал. Где оно лежит, простое и вечное, о коем он, Базиль Жуковский, мог бы поведать всему белому свету? В камне подобное сказание имеется в Москве: храм Василия Блаженного! Написать эпопею о юродивом, а через него о русском юродстве? Пожалуй… Однако ж тут так много церковного, так много низкого… Достижима ли в подобном сюжете величественная высота, коей служит поэзия?
Василий Андреевич обмакивает в чернила перо, но белый лист ослепительно чист. Прикоснуться к бумаге невозможно. Слово без великой мысли, без упоительного чувства – пустоцвет.
Василий Андреевич открывает тетрадь с дневником и на последней странице выводит: Базиль де Жуковский, Базиль де Жуковский…
– Учиться, друг! Учиться!
Придвигает к себе третий том «Принципов литературы». Шарль Баттё. Карамзин признался, что сия книга у него настольная.
Увы! Глаза бегут по строчкам, а душа далеко.
– Измыслить великое творенье невозможно! – Он почти кричит на самого себя. – Великие творения – Божий дар!
Ходит по комнате, водит пальцем по тропическим ледяным цветам на окне.
Андрей Тургенев твердит: русская история – материк, не видавший парусов Колумбовой эскадры. Херасков, Княжнин, Озеров – не история, а вздохи по поводу. «Наталья – боярская дочь» – всего лишь сентиментальная барышня в шубе XVII века.
В Андрее кипит соперничество. Он убежден: Карамзина необходимо затмить! Ради русской литературы затмить. Однако ж Карамзин принялся за эпопею об Илье Муромце. Пока писатель жив, у него все впереди.
Сам Андрей бредит эпопеей о Несторе-летописце. Андрею много дано. Его Нестор может прославить не только Тургеневых, но и всю русскую литературу. Но ты-то что можешь, Жуковский? Бесплодная Соломония Сабурова, якобы родившая в монастыре старшего брата Ивана Грозного? Евпатий Коловрат? Равноапостольная княгиня Ольга?..
На душе тоскливо. Утро не одарило ни единой строкой.
Рука тянется к матушкиному письму. Письмо принесли неделю тому назад, привез Максим Акулов – дар Марии Григорьевны, его единственная собственность. Письмо с укорами, но Василий Андреевич читает матушкины наставления, как молитву. «Посылаю при сём с Максимом денег 50 р., из коих я приказывала купить мне зайчий мех и ножичек, а оставшие тебе. Да при отъезде моем оставила я тебе 15 р., и у тебя было еще столько же, почему и полагаю я достаточно для тебя будет для исправления твоих нужд. А советую и прошу тебя, друг мой, оставить мундир свой делать до приезда нашего. Это прихоть, Васенька, не согласующаяся с твоим состоянием».
Всякий раз, дочитав до слов: «Не мотай, пожалуйста», в сердце у Василия Андреевича вскипает обида, и он откладывает письмо.
Дело не в мундиришке. Тот, что ему положен, – сплошное унижение. Не на всякий порог в таком-то пустят. Для матушки мундир – это фрак. Да так оно и есть. Возможно ли явиться в театр в чиновничьем постыдстве? Или к Соковниным? Что же до Марии Николаевны… Ей, слава богу, не мундир дорог, но ее батюшка Николай Иванович – его высокое начальство. Потому-то и невозможно приезжать к Вельяминовым в мундире подчинения. Фрак – иное дело. Фрак – одежда равного.
Прогоревав обиду, Василий Андреевич дочитывает письмо. «Отъезд твой в Петербург не принес бы мне утешения, – обрезает матушка сыновьи крылья. – Ты, мой друг, уже не маленький. Я желала бы, если бы ты в Москве старался себя основать хорошенько. В нынешнем месте твоем найтить линию к дальнейшему счастию. Мне кажется, зависит больше от искания. Можно, мой друг, в необходимом случае иногда и гибкость употребить: ты видишь, что и знатней тебя не отвергают сего средства».
Благодетель Николай Иванович как раз из тех, кто не только не отвергал гибкости в искании счастья, но саму честь и само счастье променял на чины, на доходы. Дела давно минувших дней, да знать не всякая «гибкость» изживается временем.