Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского
Шрифт:
– Возвращение исторических наименований полкам, кои при Павле стали вотчиной шефов.
– Мы забыли указ о свободном пропуске едущих за пределы России и въезжающих в Россию! – почти кричал Жуковский и слышал в ответ:
– Манифесты! Манифесты! Манифесты императора Александра – это песня песней Соломоновых: восстановление жалованной грамоты дворянству, восстановление городовых порядков, предоставление казенным поселянам права пользоваться лесами. Облегчение участи преступников! Уничтожение тайной экспедиции!
– Блудов! Уничтожение виселиц на городских площадях!
– Вот именно –
– Отмена шлагбаумов! – вспомнил Жуковский. – Россия была полосатой от шлагбаумов.
– Это еще не свобода, но образ свободы. Не правда ли?
– Не знаю, – помрачнел Жуковский, его радость померкла. – Продажа людей не запрещена, но почему-то запрещено печатать объявления о продаже крестьян отдельно от земли.
– Жуковский! Павел Петрович в день восшествия на престол раздарил новоявленным вельможам 82 000 свободных крестьян! Александру напомнили об отцовской щедрости. Ты слышал, что ответил государь разинувшим роток на человеческие души?
– Нет, не слышал.
– Александр воистину Александр – защитник людей. Он сказал: «Большая часть крестьян в России рабы. Считаю лишним распространяться о несчастии подобного состояния. Я дал обет не раздавать крестьян в собственность, дабы не увеличивать числа рабов».
У Жуковского перестали блестеть глаза.
– А сколько у вас душ, Блудов?
– Много. А у вас?
– Я тоже рабовладелец. У меня – Максим. Бабушка одарила. Мы все повязаны рабством. И еще службой. Служба – такое же рабство. Начальник моей конторы готов меня цепью приковать к столу.
– А где вы служите?
– В Главной Соляной конторе. Ненавижу! Ненавижу мою службу до такой степени, что, любя все соленое, не прикасаюсь к солонкам.
Блудов засмеялся.
– Да как же вам любить крепкосоленую контору, коли правит ею Пресмыкающееся животное?
– Вы знаете прозвище господина Мясоедова?
– Москва любят зубоскальство. Но, драгоценный друг мой, выше голову! Наш вождь – Александр. Имя гордое, зовущее за собою. Не берусь предсказывать, благословит ли Бог нашего государя на подвиги, достойные славы Македонского, но наше с вами завтра – пусть не близкое – блистательно! Александр каждого рожденного в России одарит будущим. Я уже говорил вам это.
Жуковский промолчал: коллежского асессора шестнадцати лет от роду в двадцать станут величать «ваше высокородие». А статскому советнику далеко ли до тайного?
– Я вижу сомнение на вашем лице, Жуковский! Быть нам при государях! Быть!
– Друг мой, Дмитрий! Я – прапорщик. Сержант – в два года, в семь – прапорщик, но я и в восемнадцать – прапорщик.
– Вы, Жуковский, поэт, а поэты в России – ближайшие к трону люди. Поэт в России, Жуковский, звание генеральское.
Бармы пиита
Новый друг – праздник. Дружба пьянит. Андрей и Александр Тургеневы, Жуковский, Блудов стали неразлучными. Дружество их было отчаянно сладостным, тем более что разлука уже на пороге: Андрею нашли место в Петербурге, в Иностранной коллегии.
Шатаясь по Москве, по гостям, друзья нагрянули к великому Дмитриеву. Иван Иванович жил в собственном доме у Красных ворот. Дом был с виду вполне обывательский, внутри тоже ничем не поражал: уютно, светло, в кабинете вместо стен книги.
Иван Иванович давно уже приглашал младую поросль на книжный свой пир. На Андрея Тургенева, на Жуковского смотрел с ласковой влюбленностью.
– Ах, славные мои! Как вовремя-то пожаловали. Сижу и плачу! Боже, как хорошо! Теперь вместе поплачем.
– «Слово о полку Игореве»! – узнал Жуковский раскрытую на столе книгу.
– Сколько раз, Василий Андреевич, сие читано тобою?
– Не менее десяти.
– В сотый раз прочтешь, а сердце будет биться, словно впервой чудо сие открыл: «О, Руская земле! Уже за шеломянемъ еси! Длъго ночь мркнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славил успе; говор галичь убуди. Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю – славы». – Будто на скрижалях писано!
– Жуковский подумывает сделать перевод «Слова», – сказал Андрей.
– Желание весьма похвальное. Всякий русский пиит должен сделать, хотя бы для самого себя, перевод «Слова». Се – профессор, коему равных нет. «Слово» учит видеть, а не скользить очесами вокруг себя. Учит слышать. Нам ведь постоянно долбит свое внутренний голос, а надобно слышать, что в мире делается… «Уже бо беды его пасетъ птицъ по дубию; влъци грозу въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты».
– Иван Иванович, что до точности слова в стихах, то вы и сами мастер первейший! – сказал Жуковский.
Дмитриев глянул быстро, остро.
– Льстишь старику?
– А вспомнить хотя бы, как у вас о поэтах современных сказано:
Лишь только мысль к нему счастливая придет,Вдруг било шесть часов! Уже карета ждет;Пора в театр, а там на бал, а там к Лиону,А тут и ночь… Когда ж заехать к Аполлону?Всё в точку.
– С какой, бывало, ты рассказывал размашкой,В колете вохряном и в длинных сапогах,За круглым столиком, дрожащим с чайной чашкой, —прочитал Блудов, сияя глазами, – Ни единого лишнего слова! Колет, длинные сапоги – эпоха! А дрожащая чашка с чаем?!
– Какие же вы молодцы! – возрадовался Дмитриев. – Вы же совсем зеленые отрочата, но проникли в саму суть поэзии!
Кликнул слугу, велел подать вина и кофею. Ходил по кабинету порозовевший, ворот на рубахе расстегнул. Ивану Ивановичу было чуть за сорок, но – он казался гостям самой историей. Головой вдруг тряхнул:
– Должно быть, чародей наш Ломоносов добыл для русской поэзии семимильные сапоги. Позавчера благозвучный Сумароков, вчера громовержец Державин, но ведь Карамзин-то уже не сегодняшний день! Сегодняшний день поэзии нашей – это вы, господа!.. Вы превознесли мою точность в слове. Се дар нашего поколения – вашему. Точное слово, по Божьей милости, внедряется в русский стих. Хотя бы тот же Клушин, слывущий заурядным: