Царские врата
Шрифт:
Потом Марковна сказала ей, что реб Липа и вправду пасет коз. Трех коз.
На откосе, у большой реки.
Внукам, Додику, Борику и Стасику, нужно свежее козье молочко.
Я – сама себе монастырь. Сама себе крепость.
Внутри меня – мои мысли послушные, строгие: мои монахи. Тело мое – разрушенные, старые стены. И под куполом моим, под сводом бедовой, несчастной головы моей – солнце, свет сияет.
Нет! Я не несчастна. Я счастлива. Подхожу к окну. Вот я, град мой железный,
Да, я люблю, как братьев, всех, кто верит в других богов: не в моего Христа. Я подхожу к узбечке Нигоре Ахмедовой на Мытном рынке, что продает орехи, урюк и курагу, к Нигоре с копченым, как копченый лещ, плоским лицом, с толстыми черно-седыми косами, до самого тощего зада свисающими, к худой вобле Нигоре, и говорю ей: Нигора, я Аллаха люблю твоего! Потому что Он и мой – тоже! И крещусь перед ней широким крестом – по-православному, по-родному. И публика, дамочки всякие расфуфыренные, вяленые абрикосы у Нигоры покупающие, дивятся на нас, смотрят то ли изумленно, то ли брезгливо.
–Спасиба тибе, хароший русский женщина! – говорит Нигора, улыбаясь во весь рот, где двух передних зубов нет – ей их выбил русский любовник, бандит. – Спасиба, ты хароший! И Аллах тибе тожи спасиба скажит!
Да, я смело подхожу к ним, к тем, кто сидит на главной улице нашего мрачного города – рядом с лаково-стеклянными витринами модных бутиков, где безголовые манекены протягивают к прохожим черные негрские руки, выпячивают груди и животы, закутанные в яркие стильные тряпки, – к ним, одетым в смешной ситец в цветочках, в грязный розовый шелк – штору девчонки на самодельные сари разрезали, что ли?.. – к лысым, с черными четками вокруг тощих гусиных шей, загорелым на летнем солнце, и зимой они такие же черные, как таджики или узбеки, – а на самом-то деле все русские ребята, а вот восточную веру взяли и приняли:
–Здравствуйте, дорогие мои! – И кланяюсь им, и улыбаюсь, и рукой им машу. – Привет! Музыка у вас хорошая!
Один из них на губной гармошке играет. Обрит налысо. Лицо – голое, лучезарное – счастливее некуда. Не бывает счастливей. Другой бьет в барабан. Барабан такой красивый, как дыня самаркандская: длинный, странный, с чуть глуховатым ударом. Часто, дробно бьет в натянутую кожу барабанщик, и сердце начинает в такт стучать, и волнуется, и заходится сердце.
–Харе, харе… Кришна, Кришна! – поют лысые ребята. И старый мужик один среди них затесался, седой. С седым таким, длинным конским хвостом, – а темечко выбрито, и в ухе – серьга. Вздрагиваю. Нет, тебе уже меня не найти, Руслан. Да и мне тебя – тоже. Прощай.
Барабан бьет. Я уже танцую, ногами перебираю, уже подтанцовываю, пальцами щелкаю. Заводит музыка. Счастье, радость на голых, отрешенных лицах.
–Харе, Кришна! Харе, Кришна! Кришна, Кришна…
–Харе, харе!
–Харе, Рама, харе, Рама…
–Рама, Рама, харе… харе! – пою я вместе с ними.
И протягиваю к ним танцующие, смеющиеся руки.
–Нравится с нами?!
–Да! – кричу. – Радость с вами!
Барабанщик бьет в барабан
–Приходи к нам! – говорит он. – Иди с нами!
Прохожие идут мимо. А кто-то остановился. Таращится на вайшнавов. Откуда Индия, синяя, жемчужная, жаркая, – посреди России безумной? Восток рядом. Восток слишком близко. Россия, полоумная, бедная, затерянная в горах, пустынях и степях азиатская страна.
–Я не могу, – говорю. – Я… Я со Христом! Но я и с вами тоже!
Ухожу, пячусь. Гляжу на них во все глаза. Крещу их легкой, невесомой рукой. Жарко, солнце палит, и пот течет по лицу.
Радость, радость несут они и пьют друг у друга из рук. Зачем их гонят? Зачем над ними смеются? Зачем они сидят в пыли, при дороге, на улицах, где их никто не понимает и никогда не поймет? Каждый сам себе проповедник. Каждый сам себе несет подарок. А что – подарок? А подарок – живая душа. И ничто иное.
Мало кто осмеливается. Все живут закрытые. В коробочках. Никому не нужен никто. Все – деньги зарабатывают, чтобы выжить. В свою, родную нору спешат, на иглах да в лапках грибы-ягоды тащат. А эти – плюнули на тленное, на минутное. Живут в вечности. Среди жаркой пыли и уличных грязных сугробов. Среди насмешек и зубоскальства и бесчувствия.
Кто нужнее всего Господу? Тот, кто не нужен людям.
– Бабушка, вы в этом доме живете? Я тут немного посижу рядом с вами… Отдохну.
–В этом, да, здесь. Ну… отдохните.
Молчание. Недоверие на морщинистом, надменном лице.
Ясные такие письмена: «Отстань, не знаю, кто ты такая, и не хочу знать».
Я смотрю на носки своих стоптанных сапожек.
–А… церковь тут рядом с вами есть?
–Церковь? – Брови ползут вверх. Седые, вытертые жизнью, молью лет побитые брови. – А зачем вы спрашиваете?
–Это важно.
Старуха на мгновение теряет дар речи.
«Почему важно? Зачем важно?» – спрашивают изгибы мучительных морщин на мыльно-оплывшем лице.
–Ну… на соседней улице. – Вздыхает. – Да я ведь туда не хожу.
–Почему не ходите?
Опять надменный, уничтожающий взгляд.
–Не хожу, и все.
И выпаливает, может, сама и не хотела, а вылетело:
–В бога не верю.
Я выпрямляюсь. Так же, как когда-то перед точным выстрелом, все мышцы напрягаются, глаза видят точно, четко: всю картину мира – в одной точке. В прицеле.
–Почему не верите? Ведь Он знает ваше неверие!
Вздергивает седой головой в пестром шелковом платке.
–Ну вот еще! Выдумки!
–Это не выдумки. Бог есть, и Он настоящий. Ведь Он воскрес и ради вас тоже.
Старые, усталые глаза насмешливо, надменно прищуриваются.
–Почему это – ради меня? С чего это вы взяли?!
–Потому что Он спасал вас всегда. Вытаскивал из опасности. Когда вы были на волоске от смерти – Он протягивал вам руку.
Лицо старухи меняется. Опадает, валится вниз; это обвал, камнепад лица. Серая пелена подергивает секунду назад издевательски-надменные холодные глаза.