Царские врата
Шрифт:
У нее дома была точно такая же икона. Казанская. Алена купила ее здесь же. В этой церкви. За копейки. Соседки, приходящие к Алене на чаек иной раз, посматривали на икону и шептали: чудотворная. Алена улыбалась, молчала.
Служба закончилась, и священник в сопровождении девушек-мышек, клиросных певичек, шагал туда-сюда по церкви широкими шагами, что-то наблюдая, поправляя бархат на аналое, высматривая по углам непорядок какой, крестясь перед иконами истово, строго. Алена приблизилась к нему.
–Батюшка, – сказала она, как головой в холодную воду вошла. – Батюшка, я… пожалуйста…
Священник
Та, что приходила в Пасху исповедаться к нему.
Грехи с нее сняты Богом и им, рабом грешным Максимом. Что робеет она, что мнется?
Он ласково погладил Алену по руке.
–Говори, дочь моя.
–Я хочу тут у вас убираться. Мыть. Чистить храм хочу.
Священник смотрел на темное снаружи, изрезанное морщинами, и светлое внутри лицо многое пережившей женщины.
–Я понял тебя, дочь моя. Хорошее желание твое. Я подумаю об этом. Уборщица в храме нам нужна. Правда, Маша? – Он глянул на девушку в кружевном платочке, с поросячье-толстеньким, надменно задранным и сердитым лицом, стоявшую рядом с ним. Девушка строго кивнула и уставилась на Алену, исследуя ее глазами. – Ну вот и я говорю. Только ведь… – Он смутился. – У нас ведь оклады маленькие, милая. Ну совсем смешные. Владыка много денег нам не дает… спасибо, что хоть на ремонт храма выделил…
–Спасибо, отец! – Она быстро наклонилась и поцеловала набрякшую, в перевитых жилах, руку священника. – Спасибо!
–Что спасибо, – он смутился еще больше, – вот завтра приходи… и начинай…
Отнял руку; повернулся; пошел прочь, черная ряса отлетала огромным крылом.
За ним, горделиво, надменно ступая, пошла та, кого он назвал Машей.
Девочки-певички замешкались около Алены. Одна, с мордочкой доброго суслика, тронула Алену любопытствующе за локоть.
–Ага, вы теперь у нас подметать будете? – радостно спросила.
–А вы что не идете с батюшкой, следом за ним? – спросила Алена в свой черед. – Вон, ваша подружка пошла…
–Это не подружка наша! – мяукнула другая девушка, завистливо вздохнула. – Это попадья. Жена батюшки нашего. Молодая, а корчит из себя… Пф-ф-ф-ф!
Девушки улыбнулись Алене, помахали руками ей, будто провожали ее на вокзале, а Алена будто бы стояла на подножке вагона, – и побежали гурьбой, разлетелись по церкви, как голуби. «Молодые», – ласково, без зависти подумала Алена.
На другой день она пришла в церковь со своим ведром, щеткой и тряпкой. «Да у нас же есть!» – воскликнул священник, но перечить не стал.
Дьякон показал ей, где набрать воду, где хранить метлы, щетки, тряпки и ведра. «Ну, благослови тебя Господи, – сказал дьякон важно, серьезно, – храм наш воскресает, воспрял из небытия, богомазы работают, иконостас восстанавливают… иконы новые пишут… а ты вот чистоту будешь наводить. Может, и процветем. И, даст Бог, денежку владыка еще даст какую, и колокольню, и купол возродим».
Когда Алена вошла в полутемный, огромный пустой бочонок храма, у нее быстро забилось сердце. Будто она опять была на войне, в окопах, и снаряды вокруг рвались.
«Что это я, что это со мной. Это ж моя обычная работа. Привычная. Я на своем посту. Что ж так сердце-то
Одинокая свеча горела у иконы Богородицы. Алена, с ведром, полным воды, и со щеткой в руке, подошла к иконе ближе.
–Какая же Ты красавица! – тихо прошептала, восторженно. – Господи, какая красавица…
Над челом Богородицы будто сияла, распуская золотые, усыпанные мелкими алмазиками огромные лучи в разные стороны, большая звезда. Глаза Ее улыбались, тоже огромные, чуть раскосо приподнятые к вискам; губы были готовы к поцелую, к признанию в любви – два нежных лепестка прозрачного, подснежного цветка. В лице тихо переливался тайный свет, заставлял розово, золотисто сиять щеки, выпуклый, как полукруглый храмовый купол, лоб. Высокая, слишком длинная шея лебедино, скорбно гнулась вниз; глаза двумя серебряными, синими рыбами плыли мимо каждой души, что застывала перед иконой, и – незаметно вплывали в душу, и вот уже плескались в ней, две святые рыбы, рыбы Вифлеемские, рыбы Иерусалимские, Голгофские.
А руки…
Алена бессознательно повторила этот жест.
Руки Богородицы нежно, осторожно прижаты к груди – это жест молитвы.
Она за всех молилась.
За всех чад, разумных и неразумных. За всех детей, мудрых и немудрых. За всех праведных – и за всех преступников. За всех младенцев – и за всех стариков.
Алена только потом узнала, что Богородице этой имя – «Умиление».
–Милая, – умиленно сказала Алена, – нежная моя…
Перекрестилась. Наклонилась. Взяла щетку в руки. Живо навертела на нее мокрую тряпку. Поглядела миг на каменные, старые плиты.
«Сколько ног здесь хаживало. Сколько слез пролито. Сколько тут народу на коленях стояло, прося. И снова, в который раз – чистить, мыть. Слизывать грязь. Смывать ее не только с лика Божьего – с земли, с камней. Каждый человек – образ Бога. Значит, сам Бог здесь, в храме, босиком ходит каждый день».
Она взмахнула щеткой. Стала тереть щербатые плиты. Ей казалось – в темных, просвеченных лучами солнца, как пронзенных золотыми копьями, церковных притворах звучит тихая музыка.
Алена приходила убираться в храм каждый день, ближе к вечеру, перед началом вечерней службы; или же вечером поздно, по окончании литургии или всенощного бдения. Иной раз она сама отстаивала службу – и поражалась каждый раз, какая разная служба: то печальная, то праздничная; то нежно-тихая, то торжествующе-гремящая; как по-разному, будто жемчуг, рубины и сапфиры в окладе иконы, ложатся одно к другому древние слова – и вот она уже начинала понимать вязь древней, ушедшей во мрак веков речи, уже свободно плыла в ее потоке, как деревянная лодка-долбленка.
А старухи-смотрительницы, что усердно следили за свечками горящими, жадно выдергивали их, еще не догоревшие, из подсвечников, вытирали застекленные драгоценные иконы маслеными тряпицами, – те невзлюбили Алену, ворчали на нее: и сыро-то вымыла, и мусор в углу не заметила, и локтем икону зацепила… и всякое такое батюшке на нее наговаривали.
А ей – вслух – в лицо – не могли.
Лишь за ее спиной шушукались: у, гордыней одержима, баба эта мрачная, бес в ней… бес.
И крестились мелко-мелко, будто солили себе сморщенные лица, корявые шеи.