Царский двугривенный
Шрифт:
— А Сонечка-то, Сонечка! Вытянулась! — восклицала Лия Акимовна, целуя скучную жену Затуловского. — Берегите мужей, граждане!
Затуловский подвел дочку к профессору и дернул ее за руку.
Соня сказала грубо:
— Здравствуйте, — и покраснела.
Профессор медленно дожевывал бутерброд.
— Здравствуй, — отозвался он наконец. — Тебя как величать?
— Соня.
— Соня? — Он удивился. — Дрыхнешь небось долго. Потому и Соня.
Она промолчала.
— Перешла в седьмую группу, — объяснил
— Ну, папа! — Соня покраснела еще сильней.
— Первая? — Профессор снова удивился. — Ты что же, красавица, хочешь стать второй, как ее… мадам Кури, кажется… или Прикури… А? Как правильно?
Соня знала, что она не красавица, что у нее толстые губы и прыщи и что профессор притворяется, будто забыл фамилию знаменитой ученой.
— Ты что, немая? — спросил отец.
Она тупо смотрела на шелковые, похожие на заклепки пуговицы на профессорском сюртуке и ждала, когда ее кончат мучать.
— У тебя что, язык отсох? — прошипел отец.
Она молчала, упрямо выпятив прыщавый лобик. Ей было невыносимо.
— Больше никуда не поедешь! Так и заруби на носу!
В отдалении, у самого берега, лежал наполовину в воде старый осокорь. Он был завален молнией, но все еще выбрасывал свежие зеленые ветки. Соня устроилась между толстыми сучьями и твердо решила просидеть здесь до конца.
Ей было тринадцать лет, и чувство человеческого достоинства у нее еще не замозолилось.
Притаившись среди ветвей, она заметила Ивана Васильевича. Он лежал у самого берега, в траве, и смотрел на реку.
Он думал про Ольку. Недавно рассказывали, как вызвали ее к доске доказывать теорему о сумме трех углов треугольника. Доказательства она не выучила. Подумала немного, начертила прямоугольник, провела диагональ и говорит: «Вот и все». И действительно: в прямоугольнике четыре прямых угла — триста шестьдесят градусов. Диагональ раскалывает его на два одинаковых треугольника. Значит, на долю каждого треугольника остается сто восемьдесят градусов. Рабфаковцы гордились: «Вот наша, рабочая комсомолка, из инструменталки, а заткнула за пояс самого Евклида…»
В тот вечер, когда они натолкнулись на Славика с ирисками, Ивану Васильевичу все-таки удалось уломать Ольку побыть с ним немного. И они отправились в Заречную рощу, он впереди, она — саженей на десять позади его, как обычно.
Они пришли не на это место, а немного подальше — пожалуй, с версту отсюда, — к заливчику, окаймленному розовой, обожженной солнцем осокой. Осока росла густо, невозможно было разобрать, где кончается берег и начинается вода. На полянке стоял киргизский приземистый стог, туго обжатый слегами.
Они сели в пахучее сено. Он обнял ее.
Когда Олька задумывалась, не только глаза, но и все ее красивее, загадочно-неподвижное лицо казалось египетским, и Ивану Васильевичу приходило на ум, что она видит не то, что есть, а то, что будет. В тот вечер она была странно, по-взрослому, печальна. Иван Васильевич пытался развлечь ее. Как только перевезут ферму, он разведется и увезет Ольку куда-нибудь на тихий степной разъезд. Должность начальника дистанции его не страшит. Живет же Павел Захарович Поляков со своей Маргаритой Михайловной в степи, в кирпичном доме железнодорожного ведомства. В одной половине — контора, в другой — квартира. Олька выучится работать на ключе, станет помогать ему, принимать и передавать депеши.
Обыкновенно, когда об этом заходил разговор, Олька оживлялась, расспрашивала про домик — будут ли во дворе сарайчики, и чем топить, кизяком или дровами.
Теперь она не соглашалась и не возражала, погруженная в смутные, темные думы.
Часов в одиннадцать по берегу кубарем прокатился черный клубок, наверное заяц. И вслед за ним из орешника выскочил волк. Волк остановился, поглядел, сгорбившись, на Ивана Васильевича, на Ольку и неловко, как стреноженный, повернул назад.
Иван Васильевич похвалил Ольку за то, что не испугалась, но ее бесчувственность все больше тревожила его.
Он походил вдоль берега, разыскал ветхую плоскодонку и, хотя Олька отговаривалась, что поздно, заставил ее кататься.
Кругом было тускло, печально. Высоко висела одинокая звездочка десятой величины. Справа чернел высокий городской берег. На воде полосами стоял туман, такой густой, что его можно было отодвигать, как занавеску…
Олька молчала или спрашивала ни с того ни с сего:
— А ты, Ваня, чувствуешь, когда про тебя думают? Я, примерно, в депо вспоминаю тебя, а ты где-нибудь на линии, на разъезде чуешь. А? Бывает?
Он вышучивал суеверия, россказни о внушениях и телепатии. А она спрашивала, не дослушав:
— А у тебя не бывало, что ты идешь незнакомым местом, примерно в лесу, первый раз, и вдруг тебе кажется, что ты тут бывал когда-то?.. Давно, давно… Может, еще до рождения…
— Ты комсомолка или кто? — строго напоминал он.
Она умолкала, механически вычерпывала воду…
Подошла Лия Акимовна, обряженная в кружева и пелерины, словно кардинал на пасху.
— Иван, я начинаю беспокоиться. Девятый час, а Славика нет…
— Надо было не Нюру посылать, а ехать самой.
— Как же я могла ехать от гостей?
— Так что же, мне ехать?
— О боже! Терпенье, говорил генерал Куропаткин!..
…Так, до самого конца, Олька и не открыла причины своей печали. «Если бы был замешан мужчина, она сказала бы, — подумал Иван Васильевич. — Она бы не пощадила меня. Она бы сказала…»
— Может быть, она не может найти граммофонные иголки? — спросила Лия Акимовна.
Иван Васильевич поморщился. Что за привычка задавать дурацкие вопросы?