Царский угодник. Распутин
Шрифт:
Около двери на стене висел телефон — громоздкий таинственный аппарат в крашеном деревянном кожухе с латунными крючками и висюльками, ввинченными в кромку, с ногастой гнутой рукоятью, похожей на граммофонную. Распутин жадно поглядел на телефон. Не поднимаясь с пола, позвонить вряд ли удастся, а подниматься не хотелось. Позвонить же, наоборот, хотелось. Надо было соединиться с Царским Селом, с «мамой», с «папой» — с кем удастся, снять тяжесть с души, избавиться от этой проклятой сосущей тревоги.
Подняв одну руку, он закряхтел, повозил пальцами по воздуху,
— Тьфу! — отплюнулся Распутин, позвал громко, хрипло: — Дунька!
Дуняшка на крик не отозвалась, обиделась, видать. Распутин снова сплюнул, плевок на этот раз попал к нему на грудь. «Старец» выругался, морщась, стёр его руками, вздохнул тяжело: для того чтобы позвонить, надо было всё-таки подниматься с пола, иначе не получалось.
— Тьфу! — В ушах от собственного «тьфу» возник далёкий медный звон, горло сцепила боль, он хрипло закашлялся, подтянулся к стене, поднатужился и сел на полу. Вновь выругался.
Горьковатый вкус вина, прочно державшийся во рту, исчез, на смену ему пришёл другой вкус, стойкий, конюшенный, вызывающий брезгливое ощущение. Распутин покрутил головой, пытаясь избавиться от него, подумал о том, что, по сути, он — несчастный человек. Некрасивый, запутавшийся в собственных увлечениях и страстях, без друзей — только с поклонницами да с их хахалями, которые тоже причисляют себя к его поклонникам, а на самом деле люто ненавидят, готовы каждую минуту всадить ему нож в спину. Симанович к числу друзей не относился, он обстряпывает через Распутина свои делишки и тем бывает доволен, хотя, может быть, он — более друг, чем все остальные...
— Тьфу! — снова отплюнулся Распутин, пошарил рукой под головой, определяя, достанет он до телефона или нет. До телефона он не доставал.
Кряхтя, помогая себе руками, он поднялся, прислонился спиной к стене, — у него осекалось, останавливалось сердце, было трудно дышать, грудь сжимал неприятный обруч, ноги мелко, противно подрагивали. Отдышавшись, он перевернулся лицом к стене, рукой ожесточённо покрутил голенастую трёхколенную ногу, высовывающуюся из аппарата, и, услышав тонкий мелодичный голосок телефонистки, просипел в железную воронку телефонного рожка:
— Барышня, мне Царское Село!
Голос Распутина на телефонной станции знали, указание имели соединять немедленно, поэтому уже через три минуты Распутин говорил с царём.
— Папа, я это самое... бумагу тебе сейчас сочинять буду, — довольно чётко и толково говорил он надтреснутым голосом, ощущая, как тяжела у него голова, тяжело тело и ноги скоро не будут держать, подогнутся, словно проволочные, морщился, — а потом эту бумагу пришлю тебе... Ладно?
— О чём бумага-то хоть, Григорий? — спросил царь и тихо засмеялся, смех его был хорошо слышен Распутину. — Насколько я знаю, ты не мастак сочинять разные послания...
— Не мастак, но любитель, — проговорил Распутин тоном, указывающим на то, что смех здесь неуместен. — Эта бумага о том,
— Кто же собирается тебя убить, отец Григорий?
— Не знаю. Но собираются.
— Ерунда всё это. — Царь снова тихо засмеялся, он не верил Распутину, не верил в его предчувствия, в то, что такого человека могут лишить жизни. — Успокойся!
— Я чувствую, что меня скоро убьют, — пробормотал Распутин упрямо, — готовятся уже...
— Кто?
— Если бы я знал! А в письме том я всё изложу — и про будущее России, и про то, что ожидает тебя, что ожидает маму и Алёшеньку... — Распутин говорил что-то ещё, говорил долго, нудно, путаясь в словах, повторяясь, — он хотел, чтобы царь воспринял его слова серьёзно, но царь вёл себя словно малый ребёнок: тихо смеялся и уговаривал Распутина не держать в мозгах всякую чушь. Распутин возмущённо крутил головой — да какая же это чушь? — и говорил, говорил, говорил. — Вот такие-то дела, папа, — наконец заключил он. — Скоро ты получишь моё послание. И поверь, это серьёзно, — закончил он слёзным сиплым тоном и повесил телефонный рожок на крючок.
Некоторое время Распутин стоял у стены неподвижно, плотно прилипнув к ней боком, плечом, головой и боясь двинуться, вглядываясь в слабо сереющий прямоугольник окна, который перечёркивали лихие снежные хвосты, они стремительно проносились перед стеклом, царапали окно. Был слышен тоскливый вой ветра. Дыхание с сипом вырывалось из горла Распутина, он кривил рот и не узнавал комнату, в которой находился, — всё здесь было незнакомо.
— Дунька! — закричал он. Прислушался: где там эта толстозадая? Должна же она шлёпать по полу своими пятками, звук от Дунькиных пяток бывает жирным, сочным — вот умеет ступать по земле девка!
Но нет, никто не отозвался на его зов, было тихо. И пятками по полу никто не шлёпал. Распутин поморщился от неприятного ощущения, от того, что остался один, а одиночество всегда рождало в нём чувство опасности. Одному ему оставаться было никак нельзя.
— Дунька! — снова выкрикнул он.
Было по-прежнему тихо. После пятого выкрика «старец» с облегчением услышал, как далеко в доме, у двери чёрного хода, зашлёпали ноги «племяшки», и облегчённо выдохнул:
— Ду-унечка!
— Чего вам? — спросила Дуняшка из-за двери, в комнату она пока боялась заходить.
— Да не бойся меня, дура! — выкрикнул Распутин. Голос у него был осипшим, жалким, — Симанович не пришёл?
— Не-а!
— И не звонил, конечно... Во рыжий! Куда он только запропастился?
— Не знаю.
— Дай мне ещё бутылку! Мадерцы хочу-у, — капризно затянул Распутин. — Той, что с корабликами на этикетке, из старого запаса, из хвостовского, будь он неладен!
Три ящика, которые Распутин привёз от Хвостова, он растянул надолго — слишком уж вкусной, душистой, крепкой оказалась та мадера, доставал её Хвостов, видать, по особому блату, по знакомству с виноделами Крыма. Знал он, чем угодить Распутину, и угодил, только потом кривая повела бывшего волжского губернатора совсем в другую сторону.