Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Ну, чего там, в столице? — спросил отец.
Это он сейчас, наедине с сыном был разговорчив, а когда Григория окружали женщины, всё больше молчал — замыкался в себе, как тёмная ракушка, задвигал створки — и на вопросы почти не отвечал, хотя старался быть гостеприимным. В день приезда вон какую уху спроворил! Правда, один раз, разозлившись на сына, он бросил угрюмо: «Будешь докучать — в тайгу уйду!»
— А чего в Петербурге? Да ничего! Петербург цветёт и пахнет! — Григорий подцепил вилкой кусок телятины, осмотрел.
— Чего смотришь? Еда — высший сорт.
— Петербург тем хорош, что в нём много учёных людей.
— Дурак он, твой муж, — угрюмо пробормотал отец, — и Петербург твой — город дурацкий, если в нём такое дубье водится!
Распутин на гнев отца не обратил внимания, сказал:
— Кому дурак, а кому не очень. Я, например, этого человека уважаю.
— Твоё дело! Вот скажи лучше, что про войну талдычат?
— Войны не будет! — твёрдо произнёс Распутин.
— Врёшь ты всё!
— Тогда зачем спрашиваешь, если я вру?
— Война по небу носится, её, как ворону, уже стрелять можно.
— Ну и стрельни, чтобы её не было. Ты ведь не за войну?
— Сдурел, что ли? — Отец пожевал губами, выдернул изо рта гибкий, будто тростинка, рыбий хвостик. — Всё же интересно знать, что в Петербурге по этому поводу думают.
— Я же сказал — войны не будет!
— Аты, Гришка, совсем в столице мохом покрылся — вроде бы лощёный сверху, в красной рубахе, в ухо золотую серьгу вставил — пусть, мол, поблескивает, — а нюха никакого нет! Ты эту серьгу лучше в нос вставь, чтоб чутьё появилось. А то у тебя ноздри дюже туго забиты. И уши забиты — не слышишь ни черта!
— Это не серьга, — спокойно сказал Распутин, сдёрнул с уха блестящее сердечко, — это с зажимом, как её... ну как штрипка, чтобы бельё вешать. Для серьги дырка нужна. Дырку колоть я не намерен.
— Совсем цыганом стал! — недовольно проговорил отец.
— Если это в соответствии с жизнью, то почему бы не стать?
— Дурацкое дело нехитрое.
— Войны, повторяю, не будет.
— Ты — Генеральный штаб и Государственная дума в одном лице. Мы — Николай Второй!
— Папашу не трожь! — жёстко проговорил Распутин.
— Это с каких же пор он стал тебе папашей?
— Я сказал, не трожь! — Распутин приподнялся на лавке, глаза его сделались яростными.
— Ладно, — примиряюще махнул ладонью отец, — ещё не хватало в родном доме сцепиться.
Григорий тоже быстро остыл, он силой осадил себя — всё-таки действительно, дом отцовский, родной, когда находишься в родном доме, то соблюдай правила, как нигде, — хоть Григорию скоро пятьдесят, трое детей скулят, с тоскою глядя на будущее, жена уже старуха, всенародная известность и почёт при нём, а отец Ефим не пожалеет — врежет и не зажмурится. Григорий предпочитал не связываться с ним — всё равно не справиться. Отец — из тех, кто никогда не сдаётся, — почувствует, что не одолеет, то за оглоблю схватится.
— Войны не хотелось бы, очень много хватил русский мужик от неё в четвёртом году, — «старец» вздохнул, — свои кишки на штык намотал. Германец — не японец, он посильнее, а раз так, то, значит,
— Но ты же говоришь, что война обойдёт нас, — всё сделаешь для тово...
— От своих слов я не отказываюсь. Да вот, папаша с мамашей, — Григорий бросил взгляд на стену, где в нарядном киоте висел фотографический портрет царя с царицей, — обложены своими приближёнными мёртво, не вздохнуть, и приближённые всё давят, давят, не стесняясь, все за войну — и агитируют за неё, и агитируют, глотки рвут, а почему, спрашивается, агитируют? А?
Отец молча приподнял плечи.
— Больше всего стараются великие князья — царёвы родственники. Почему, спрашивается?
— Чего ты меня пытаешь?
— Да потому, что купленные. Англичане их купили, французы купили — золотом каждого обсыпали с макушки до штиблет, вот они и держат папу в кулаке, к войне его подводят. И маму в кулаке держат, прижимают её ейным же прошлым — немка, мол, немецкие интересы соблюдает, русского мужика до германца не допускает. Русский дядя, мол, посчитаться хочет, горло немцу прогрызть готов, а она не допускает, поскольку — сродственница! Приглядывают за ней, письма перехватывают. Она сейчас даже письма боится посылать, вот до чего дело дошло!
Григорий замолчал. Отец тоже молчал. Было слышно, как на реке гудел пароход, — боясь врезаться, спугивал с пути рыбацкие лодки, гудки были частые, тревожные, злые.
— Будто по покойнику, — сказал Григорий.
Отец снова промолчал.
— В общем, не жизнь у них, а невесть что, — вернулся сын к старому, — хотя и цари. Я им не завидую. Когда в их доме бываю — радуются.
— И как же ты войну отвадишь?
— Знаю способ, — уклончиво ответил Григорий.
Он твёрдо верил в свои способности — не носить ему своей фамилии, если он не уговорит царя не ввязываться в это дело. И царь послушает его — своих дядьёв, племянников, братьев разных во втором и в третьем колене, великих князьёв, он тоже, конечно, послушает, но только для блезира, а поступить поступит так, как велит Распутин. Если царь заартачится, Распутин позовёт на помощь «маму», и та быстро вправит муженьку мозги.
Против войны выступали и два банкира, ссужавшие Распутина деньгами без всяких расписок, Рубинштейн [23] и Манус, некоторые промышленники, фрейлина Вырубова Анна Александровна — ближайшая приятельница императрицы, Штюрмер Борис Владимирович, многие другие — весь распутинский кружок.
С тяжёлым скрипом открылась массивная дубовая дверь. Распутин обернулся и увидел Матрёну.
— Чего тебе?
Матрёна быстро-быстро, словно зверёк, облизала губы, за стол со взрослыми ей садиться ещё рано — это уже по петербургской норме, по сибирской ей вообще нечего было делать за столом; в селе Покровском женщины ели отдельно от мужчин. Распутин поймал её заинтересованный взгляд и взял из красной, отлитой из дорогого северного стекла, с клеймом «Новгород», две конфеты — шоколадные плошки, завёрнутые в серебряную бумагу.
23
Рубинштейн Дмитрий Львович (1876 — после 1920) — купец 1-й гильдии, крупный банкир, юрист. После революции эмигрировал.