Царский угодник. Распутин
Шрифт:
— Отчасти, ваше высокопревосходительство!
— А с этим самым она никак не связана? Ну с этим самым... — Маклаков пощёлкал пальцами.
— С Илиодором? — догадался Васильев.
— Вот-вот. С этим рыцарем из навозной кучи.
— Интересное предположение, — Васильев оживился, — надо будет проверить. Говорят, она больна...
— Что за болезнь?
— Сифилис, ваше высокопревосходительство!
Маклаков поморщился. Снова пощёлкал пальцами.
— Если она связана с Илиодором, то нити поведут в церковь. От Илиодора — к Гермогену и далее. Ну-ну. На Илиодора что мы имеем?
— Полное
— Подготовьте!
А Распутин, лёжа у себя в доме на широкой кровати, украшенной серебряными шишаками, никак не мог умереть. Ему было больно, но он не чувствовал боли, ему не хватало воздуха и тепла, но он не чувствовал, что воздуха и тепла не хватает, всё мирское, обыденное отдалилось от него, он находился где-то далеко, в горних высях, освещённых слабым золотистым светом, он видел Бога, видел ангелов, слушал музыку и тихо умилялся. Умилялся тому, что ещё существует, невесомости своей, способности летать и видеть так близко святые лики, которые раньше видел только на иконах.
Из груди его доносился слабый затухающий хрип — похоже, в Распутине всё уже отказало, кроме сердца, только сердце, жилистое, мускулистое, сильное, не хотело сдаваться, гоняло беспрестанно кровь, боролось, требовало жизни — не хотело останавливаться, и Распутин хрипел, зажимал зубами язык, до крови кусал тёмные тонкие губы и не умирал — он никак не мог умереть, рад был бы умереть, но не мог...
Толпа, наводнившая Покровское, прослышав, что Феония Гусева содержится в обычной «холодной» — закутке, куда сажали провинившихся по-мелкому мужиков, должников и крикунов, с долгим мстительным воем кинулась туда, чтобы свести счёты с «порушительницей», но была отбита конными стражниками — хорошо, что они прибыли вовремя, задержись они на пару часов и не окажись у дома старосты, Феонию просто бы разодрали на части, втоптали, вбили бы по косточке в землю.
Стражники арестовали девять человек наиболее крикливых и буйных, загнали их в пустую избу, в которой коротала свои последние годы одинокая бабка. Скоротав, она ушла на покой, и изба опустела, сделалась холодной, и сразу в ней запахло свалкой, плесенью — нежилой дух быстро изгоняет из домов дух жилой. На крыльцо посадили двух полицейских с револьверами и саблями — охранять буйную компанию, но компания оказалась не буйной, совсем напротив — очень скоро она взвыла от страха.
В пустом доме том что-то посвистывало, шевелилось, в воздухе носились тени — будто жили, веселились летучие мыши, но мыши не были видны, пол скрипел и прогибался сам по себе, хотя по нему никто не ходил, из-за стен доносились глухие голоса, шёпот, а на холодной, припахивающей гнилью печке мокрел крест. Прямо на известковом печном боку, словно бы проступая из кирпича, из глубины, из стылого нутра, искрилась свежая роса, пот. В виде аккуратного креста. Извёстка в этом месте сделалась иссиня-тёмной, вздулась больной коростой, но не облетела, не облупилась — держалась.
Когда арестованные разглядели этот крест, то в страхе отползли от печи подальше, к двери, потом начали долбить в дверь кулаками — уж больно тюрьма их оказалась тёмной, бесовской, связанной с нечистой силой. Явно Распутина хотела уничтожить нечистая сила — в слабое тело Феонии Гусевой поселился чёрт-убийца. Выходит, правы они были, когда хотели уничтожить Гусеву, и не правы стражники...
Тут
— Выпустите нас отсюда! — заорали они сразу в несколько глоток.
Стражники, сидящие на крыльце, забеспокоились — им тоже стало что-то не по себе: крыльцо начало скрипеть, шататься, словно при землетрясении, горизонт накренился и так, в накренённом состоянии, и застыл — у нечистой силы был суровый характер, она не любила шутить.
— Смерть Хвеонии Гусевой! — прокричал кто-то в пустой избе — один из девяти арестованных, похоже, сошёл с ума.
— Разве так можно? — прошептал кто-то из охранников. — А что скажет господин полицейский исправник?
На допросе Феония Гусева упрямо молчала — стиснув зубы, прижав ладонь ко рту, она лишь мотала головой, отказываясь отвечать. Когда с неё стянули шаль, то люди, которые вели допрос, отшатнулись от Феонии — лицо её было сплошь покрыто болячками, какими-то детскими, золотушными болячками, коростой, на носу тоже сидела большая золотушная блямба.
Следователь с брезгливой миной на лице бросил шаль на пол. Феония спокойно нагнулась, подняла шаль и натянула себе на голову.
— Сейчас я в тебя плюну, — у Феонии неожиданно прорезался сильный, звучный голос, — до конца дней своих будешь лечиться!
Следователь поспешно отодвинулся от Феонии, стал задавать вопросы из угла избы. Феония молчала, она словно бы не слышала вопросов, словно бы не понимала следователя, словно бы не разумела русскую речь, хотя только что говорила, грозила юному, с щегольскими усиками, будто приклеенными к бровастому щекастому лицу, следователю — ведь она действительно могла плюнуть в офицера какой-нибудь заразой, слюной, кишащей микробами, и тогда офицерик этот своё бы имение спустил на лекарства.
Чем была больна Феония, следователь не знал, но на всякий случай старался держаться от неё подальше. И правильно делал. Пощипывая усики, он записал для себя на листе бумаги кое-какие наблюдения — что-то вроде заметок на память...
«Проверить, сколько ей лет. Наверное, около тридцати. Может, чуть больше. Незагорелая кожа, болячки — очень странные болячки! Платье простое, чёрного монашеского цвета, но под простым этим платьем — очень дорогое бельё, которое простолюдины не носят. Отказывается есть и пить — ничего не хочет брать в рот!» Следователь был грешен — пописывал стишки и стремился, чтобы из-под его пера выходили только грамотные тексты, и главное — чтобы они были живыми, поскольку мёртвая полицейская сухомятина уже всем надоела смертельно. Скулы от неё сводит!
Поздно вечером Феония всё-таки раскрыла рот и сказала следователю несколько слов — всего несколько. Вот они, их запечатлели и полицейские протоколы, и перья журналистов: «Так надо! Он — антихрист!»
Когда её увели на ночь в камеру, — если, конечно, помещение временной сельской тюрьмы можно назвать камерой, — это было мрачное, деревянное, тёмное, пахнущее сеном и мышами помещение, — она, став на чурбак, подтянулась к оконцу, врезанному в толстое бревно под самой крышей, попыталась раскачать стекло и вытащить его, но стекло было плотно прижато планками, вытащить его можно было только с помощью стамески и клещей. Феонии оставалось одно — бить стекло.