Царствие Хаоса
Шрифт:
Знаю, знаю: я похожа на ребенка, когда жалуюсь.
Теперь мне кажется, что именно это тебе нравилось больше всего.
Возраст — всего лишь число, говорил ты, что в ретроспективе объясняет, почему тебе нравилось трахать подростков: ты полагал, что мы перепутаем клише с мудростью.
В ретроспективе многое становится ясным, не только клише: например, поступки девочки, выросшей без отца, и печальная алчность мужчины за тридцать, отчаянно желающего удержать уходящую молодость. Мне было шестнадцать, тебе — на шестнадцать лет больше, между нами могла поместиться еще одна я. Что, надо полагать, тебе бы понравилось.
Тереза Бэббидж всего на девять лет старше Исаака; это кажется весьма отталкивающим сейчас, когда ему тринадцать, но уже не станет вызывать такого отторжения в будущем, и в любом случае не тебе судить. Исаак
Неудивительно, что он выбрал именно ее: не потому, что она ближе всех ему по возрасту, не считая маленьких детей, и не потому, что она горячая штучка, а потому, что она была его нянькой, и это самое близкое к учителю, что у нас есть. (Весьма горяча для учительницы — вот очередное прекрасно знакомое тебе клише.) Она нарушала правила ради него, позволяла ему позже ложиться спать, разрешала смотреть фильмы ужасов, даже после того, как начались кошмары, посредством которых Господь возвещал конец света, и во всем этом есть нечто пьянящее: вместе нарушать запреты, шнырять в темноте, делить общий секрет. А секреты имеют тенденцию плодиться.
«Пишите рискованно», — сказал ты нам, раздав журналы. Пишите о том, что чувствуете и чего боитесь. Не нужно стерилизованного говна про выпускные балы и щенков. Ты называл их журналами, а не дневниками, потому что дневники — для маленьких девочек, и ты обещал, что, кроме нас, их никто не увидит. «Превратите страницы в хранилище своей души», — предложил ты нам, но когда я показала тебе листы, на которых рассказывала о том, каков ты на вкус и как вело себя мое сердце, когда ты писал языком слова на моей шее, ты велел мне не быть гребаной идиоткой и никогда больше не писать ничего подобного, однако ни слова не сказал о том, хорошо это написано или нет.
Я подчинилась. Я никому не сказала. Даже когда ты променял меня на десятиклассницу, которая начертала любовную поэму своей менструальной кровью, я не написала ни слова. Этот урок я усвоила. Никогда не пиши то, что действительно имеет значение. Никогда не говори.
И все же я по-прежнему думала, что когда-нибудь смогу стать писателем. Если будет время. Если со мной случится то, о чем стоит написать. И вот она я, свидетельница конца света, которой нечем заняться, кроме как возиться с консервированными фруктами да описывать падение цивилизации вместе со скорбной песнью моего сердца, — но единственное, что я сочинила, — несколько писулек на бумаге для жопы, адресованных вам, кускам дерьма. Здесь, внутри, нет ничего, о чем мне хотелось бы написать, а снаружи нет ничего, что могла бы воскресить моя писанина. Чего мне действительно хочется, так это улечься на диван и смотреть телевизор.
Ты говорил, что телевизор превратит нас в пассивных потребителей чужих слов, и нам следует расколотить его кувалдой, чтобы выпустить нашу творческую силу на волю, совершить акт творения посредством разрушения, сровнять с землей наши отупелые, потребительские, капиталистические, мелочные, прыщавые жизни и возвести на обугленной земле новые; ты говорил, еще никто не жалел перед смертью, что мало смотрел телевизор, но я буду жалеть. Мне жаль, что я так редко смотрела «Друзей» и составила такой длинный список «Глупых сериалов, которые я, как уже неоднократно было сказано, не смотрю». Могу представить, как ты умер (тебе перерезало яремную вену осколком зеркала, перед которым ты тщетно пытался зачесать волосы на лысину), но уже не могу вспомнить, на что похожи «Настоящие домохозяйки». Однажды я сказала тебе, что, по моему мнению, «мыльные оперы» — самая реалистичная форма повествования, потому что они никогда не кончаются на «долго и счастливо», они вообще не кончаются, а ты рассмеялся, словно это была шутка, и теперь я думаю, что объектом шутки оказалась я сама, ведь «мыльные оперы» кончились вместе со всем прочим.
Снаружи ничего не осталось. Так говорят по радио, хотя большую часть времени никто ничего не говорит. Иногда, сквозь помехи,
Снаружи не осталось ничего, и глупо надеяться, что это не так, мы все с этим согласны — кроме тех случаев, когда приходится выставить кого-то за дверь. И тогда мы делаем вид, будто это не смертный приговор, а всего лишь другая жизнь. Снаружи может быть что угодно, говорим мы. Ей здесь не нравилось, не настолько, чтобы следовать правилам и подчиняться приказам, так, быть может, снаружи ей понравится больше.
Быть может, если Тереза Бэббидж предпочла не трахаться с подростком, если ее это не заводило, в отличие от тебя, если она сделала вид, что предложение Исаака было просьбой, а не приказом, и вежливо отказалась, то это был ее выбор, и, быть может, проблуждав несколько ночей в дикой пустыне, она не станет о нем сожалеть.
Это не казнь, сказал Исаак прошлой ночью, когда запер за ней двери. Это даже не наказание. Просто разумная политика мирного общества. Делай как все — или выметайся.
Она сказала, что он ебанутый. Спросила: как насчет феминизма, и Хилари Клинтон, и Эм-ти-ви, и как мальчишка, родившийся в двадцать первом веке, мог проглотить всю эту чушь, мир уже две тысячи лет работает иначе? — а он ответил, что мир погиб и что много чего не случалось уже две тысячи лет — и ему вовсе не пришлось прямиком заявлять: «Я свет миру» [14] , — чтобы мы поняли намек.
14
Иоанн 8:12.
Возможно, она думала, что ее сестры уйдут вместе с ней, но ошиблась. Вряд ли она надеялась, что я составлю ей компанию, хотя могла ожидать, что я приду попрощаться. Она не знала, как я отношусь к прощаниям.
Она не говорила мне, что собирается ему отказать, иначе я бы ее переубедила. Рассказала бы о вещах, которые приходится делать, о том, как терпеть, о том, как быть девушкой, которая остается. Рассказала бы, каково это, когда тебя бросают, но она не спросила, и ее вытолкали за дверь без теплой одежды, и без еды, и без малейшего гребаного представления о том, как выживать, потому что пока все прочие учились стрелять, варить мыло и заготавливать грибы, она нянчила будущего мессию, и теперь, вероятно, она мертва. Я сохранила свой ноутбук. Разумеется, батарейка давным-давно села, но иногда я смотрю в пустой экран и вспоминаю. Я и раньше любила смотреть на помехи, особенно когда мне плохо. Любила вглядываться в безжизненные шумы, любила, прищурившись, изучать бесплодные пустоши, почти веря, что если постараться, можно призвать хаос к порядку, что где-то за волнистыми линиями прячется лицо, голос, целый мир.
Я хочу, чтобы картинка вернулась; хочу, чтобы мир вернулся. Хочу помойные реалити-шоу, и рекламно-информационные блоки поздней ночью, и мультики субботним утром. Хочу Эм-ти-ви. Хочу китайскую еду навынос и пульт с отпечатками жирных пальцев; хочу отгулы, проведенные в тумане бормочущих ток-шоу и лепечущих телеигр; хочу, чтобы Люк и Лаура [15] воссоединились, а «Как вращается мир» восстал из мертвых; хочу толстых мужчин с костлявыми женами и больницы, где все красивы и сексуальны и только скучные люди умирают; хочу охотников за торнадо, и состязания едоков, и субботних телеевангелистов, и даже фригидную сучку из «Фокс-ньюс». Хочу вернуть все послеобеденные часы, что провела с тобой в твоей машине, и твоем кабинете, и том паршивом мотеле, ведь я могла провести их дома, с пакетом «Доритос», и Опрой, и «Парнем, который познает мир», а теперь я лежу на своей койке и делаю вид, будто сплю, вдыхаю затхлый воздух, не обращаю внимания на храп, верчу в руках нож и гадаю, не решу ли воспользоваться им в одно прекрасное утро; я могла бы проиграть в голове все серии, могла бы стать собственной «смеховой» дорожкой, могла бы вспомнить все диалоги и прекрасные лица — вместо тебя. Я хочу забвение, которое досталось всем вам, снаружи; не хочу остаться в одиночестве, когда все исчезнут.
15
Люк Спенсер и Лаура Веббер — персонажи американского телесериала «Главный госпиталь» (выходит с 1963 г.).