Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля
Шрифт:
…
……………………………………………………………………
На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.
Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: «Что мне делать со всем этим?» Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь, мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: «Это будущее». Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: «Что мне делать сегодня, сейчас?» Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: «Чем ему помочь?» Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеенке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: «А много ли тебя в нем?» «Не знаю, – отвечу я, – не знаю. Наверно, много».
Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом, – уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещенные окна первых этажей.
Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство – от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?
И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса «А много
Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:
– Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор…
……………………………………………………………………
8
Я шел на работу с тяжелой головой, изломанный, измученный. Я заставил себя пойти не потому, что не мог пропустить – у нас с этим довольно свободно – мне нужно, мне необходимо было знать, известно ли что-нибудь на работе. Кажется, мне хотелось, чтобы уже все наконец узнали, чтобы все для всех стало ясно, чтобы я перестал висеть между небом и землей.
На работе все было тихо. Сослуживцы подсмеивались над моим помятым видом – я спал, не раздеваясь, – и над тем, что я через каждые десять минут пил воду.
Шел срочный заказ: рекламные щиты для Союзпечати, и, как всегда, расцвела обычная бестолковость нашей шарашкиной конторы. Никак не могли распределить задания, терялись тексты, кто-то уже вопил, что ни одного дня в этом сумасшедшем доме не останется.
Сумасшедший дом! Посмотрели бы они, как там на самом деле. Чистота, порядок, телевизор, стенгазета. Я, правда, у буйных не бывал, я приходил с визитами только в тихое отделение. Там все были очень деловитые, очень сосредоточенные. Прямо не психбольница, а читальный зал Ленинской библиотеки. Вот только двери там открывают треугольными ключами, как в железнодорожных вагонах. Идиллия, мирный приют. Заповедник раскрепощенной мысли…
У меня кончились папиросы, а курящих в нашей комнате, кроме меня, не было. Я пошел к трафаретчикам.
Дверь в мастерскую была полуоткрыта. Оттуда слышался галдеж:
– Зинка, не трещи!
– Алло, Эдик, кинь тряпку!
– Ребята, новые стихи!
– Левушка, Левушка, когда ты побреешься?
– Вайс утверждает, что критическая точка…
– Эй, босяки, тихо! Читай, Ленок!
Они всё бубнят про политику.Про договоры долдонят,А у девочки – слезы по личикуИ подбородок в ладонях. Они нажрались до отвалаДоктринами США и РоссииА снег, как ни в чем не бывало,Декоративно красив.Как высушить сердце ни целься,Но сыплется звезд фейерверк,И прет по-весеннему Цельсий,И гонит подснежники вверх!– Слабо, Леночка, слабо!
– Ну что за наивное противопоставление!
– Девочки, а мне нравится!
– И мне…
– А кто это, собственно, «они»?
– «Они» – это мы, те, кто газеты читают. Так ведь, Леночка?
– Вадим, ты шкаф. Бесчувственный несгораемый шкаф, в двести килограмм весом. И не разговаривай со мной, пожалуйста.
Я вошел. Все замолчали. Ко мне обернулось с десяток лиц – смущенных, любопытных, вызывающих.
– У меня кончились папиросы, – сказал я. Они молчали, не двигались. Потом Вадим, тот, кого назвали «шкафом», положил передо мной на стол пачку сигарет. Я вынул одну, поблагодарил и вышел, плотно закрыв за собой дверь. В комнате сразу зашумели. Не успел я пройти и пяти шагов, как меня догнала Леночка. Я остановился. Она стояла передо мной, испуганная, решительная, и вдруг выпалила, как в воду кинулась: