Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля
Шрифт:
Я прекрасно знал, что за всю жизнь Галкин не выпустил ни одной книги – ни первой, ни второй. Переводы, правда, кое-какие бывали и стишок один в провинциальной газете по случаю годовщины, а более – ничего. И знал я галкинскую привычку – воображать себя настоящим писателем, с путем развития, с хронологией. Вторая книга, пятая книга – по периодам. Тщеславное вранье графомана.
Мне не хотелось в ту минуту ставить его на место. Он выглядел таким несчастным. Я был готов из сострадания терпеть его вирши дальше. Но я спешил в издательство и мягко ему ответил:
– Давай лучше, Сема, в другой раз почитаешь. А то мне скоро уходить. Меня
И я рассказал вкратце, не афишируя, как обстоят у меня дела, в ту пору весьма обнадеживающие.
На Галкина моя новость не произвела впечатления. Или, быть может, из зависти он сделал вид, что не произвела.
– Эх! – сказал он, зевая и неприлично потягиваясь. – Они тебя обещаниями двадцать лет кормят. Двадцать лет сулят напечатать, а ни одной книги не выпустили.
И снова влез на своего конька:
– В замечательной стране мы живем. Все пишут, пишут, и школьницы, и пенсионеры. С одним тут парнем познакомился. Рожа – во! Кулаки – во! Говорю ему: «Вы бы, дорогой товарищ, лучше боксом занялись. Большие деньги получите. Слава опять же, поклонницы». А он свое: «Нет, – говорит, – у меня, – говорит, – другое призвание. Я рожден для поэзии». Понимаешь – рожден! Все рождены! Общенародная склонность к изящной словесности. А знаешь – чему мы обязаны? – Цензуре! Она, матушка, она, родимая, всех нас приголубила. За границей проще, беспощаднее. Опубликует какой-нибудь лорд книжку верлибра, и сразу видно – дерьмо. Никто не читает, никто не покупает, и займется лорд полезным трудом – энергетикой, стоматологией… А мы живем всю жизнь в приятном неведении, льстимся надеждами… И это прекрасно! Само государство, черт побери, дает тебе право – бесценное право! – считать себя непризнанным гением. И ты можешь всю жизнь, всю жизнь…
Я поднялся.
– Погоди! Постой! Одну секунду! Вот мы с тобой здесь разговаривали, друг на друга смотрели, а про себя об одном и том же, все об одном и том же непрерывно думали. Каждый думал: ты – графоман, я – гений. Я – гений, ты – графоман.
– Меня, пожалуйста, графоманом не называй, – ответил я резко. – Себя можешь считать кем угодно, а меня не касайся!…
– Ну еще бы, еще бы…
Его плечи тряслись в бесшумном истерическом смехе.
Мы расстались сухо, без рукопожатий, так же, как встретились.
Молоденькая секретарша подняла точеную бровь.
– Страустин? Павел Иванович? – переспросила она, будто впервые слышала мое имя, и углубилась в ящик стола.
Дверь в кабинет редактора, обитая дерматином, была чуть приотворена. Кастрированный редакторский тенор, мне хорошо знакомый, доносился оттуда под унылую трескотню машинисток.
– …С точки зрения композиции. Еще сильнее хромаете с точки зрения языка. Солнце потело в тучах! Разве так бывает? Разве может солнце потеть? Да еще в тучах. Изучайте Чехова. С точки зрения сюжета – почему ваша Настя выходит замуж за Птицына? И почему был убит лейтенант, этот самый, как его звали?…
Второй голос ворчал, неуверенно сопротивляясь:
– Младший лейтенант Гребень. Под Вязьмой. Так оно и было на самом деле. Полная правда. Погиб ударом в живот. Фамилию немного исправил. Шпилькин звали. И Настя тоже была. Была такая Настя. Зинкой звали. Собрал жизненный опыт. Шестьдесят восемь лет. Полковник в отставке. Три войны, четыре ранения, две контузии в голову. Большой материал. Не, пропадать же. На досуге приносить пользу. Композицию можно исправить.
Как свой человек в издательском деле, я подмигнул секретарше:
– Кто это, Зиночка? Очередной графоман? Бедный Севастьян Севастьяныч! Литературу атакуют полковники, отставные кавалеристы…
Но та и бровью не повела, не пожелала войти в положение и даже не улыбнулась нисколечко моей дружелюбной шутливости. Зиночка прихлопнула дверь, обтянутую дерматином, и, укладывая канцелярию в стол, официальным тоном ответила, что роман «В поисках радости» у них больше не числится. Якобы, неделю назад, отвергнутый издательством, он был переправлен ко мне домой вместе с критическим отзывом. Под этим фактом стояла подпись в книге курьера, в графе доставок.
– Вот посмотрите. Руку узнали? Ваша фамилия?
Руку я узнал и узнал горечь обмана и черную змею предательства, вписанную зелеными чернилами, в графу доставок. «З. Страустина». Зинаида! Моя жена!… Но сейчас мне было не до нее. Сейчас было важнее дать почувствовать этой вот Зиночке – смазливенькой секретарше – ее место в жизни и мое внутреннее достоинство.
Девчонка, доступная любому корректору, а в дневные часы – редактору, который имел обычай шлепать ее по спине, смеет меня учить! Шлепать по спине… Как человек, до конца отдавшийся высокому делу искусства, я был вполне свободен от этих низменных интересов. Но если бы мне посчастливилось напечатать «В поисках радости», я мог бы шлепать ее сколько угодно и она бы не возразила, и была бы еще польщена. Но я бы так не поступил, я бы придумал другое: я бы пригласил ее поначалу в Художественный театр, потом – в прекрасном светло-сером костюме, под реверансы лакеев расслабил бы ее до потери сознания сухим грузинским вином. Потом, расслабленную, веду ее под руку в гостиницу, где для крупного писателя в любой день и час есть номер «люкс», и там, под балдахином, проделываю над нею все унизительные процедуры, какие только можно представить. Не потому, что очень надо, а для одной справедливости. Тогда она поймет, с кем имеет дело. Тогда она не будет оскорблять человека, который гигантски выше ее, но не имеет пока возможностей доказать свое превосходство…
Дверь, обделанная дерматином, неожиданно распахнулась. Оттуда вылетел полковник в отставке – с белым ежиком на бронзовом черепе и непомерно развитой грудью. На нем были прицеплены различные ордена: орден Боевого Красного Знамени, орден Славы и еще другие. Встретишь такого на улице и ни за что не подумаешь, что он в свободное время приучает себя к романистике. Но теперь он был в поту и отдувался, как бронепоезд, а с тыла его преследовал выхолощенный редакторский тенор:
– Чехова изучайте! Тургенева! Толстого Льва Николаевича!…
Наступил удачный момент.
Я вылез из кресел и, наскоро пригладив затылок, крадучись двинулся к щели, образованной бежавшим полковником. Каких-нибудь пять шагов, немного холодной решительности, и редактор, сидящий в укрытии, был бы у меня в руках. Первая фраза в юмористическом стиле была уже заготовлена. Главное в этих случаях не выказывать робости, держаться непринужденно, с достоинством, на короткой ноге…
Но, видно, тот день проходил под печальной звездой. Цербер, следивший за мной, бросился наперерез. Дерматиновый заслон очутился в распоряжении Зиночки раньше, чем я подоспел. Статное тело молодой секретарши, годное для позора, преградило мне путь.