Цена нелюбви
Шрифт:
—В те старые денечки детская и материнская смертность была очень высокой!
— Чего тебе волноваться из-за материнской смертности? Если живого ребенка вынут из моего бездыханного тела, ты будешь счастлив без памяти.
— Отвратительные слова.
— У меня отвратительное настроение, — мрачно заявила я, плюхаясь на диван. — До появления папы-доктора настроение у меня было отличное.
— Еще два месяца. Неужели такая большая жертва потерпеть ради здоровья другого человека?
Господи, меня уже тошнило от здоровья другого человека.
— Мое здоровье явно ничего не стоит.
— Ты вполне можешь слушать музыку, хотя при такой громкости Джон из нижней квартиры наверняка давно стучит по потолку. — Ты поставил иголку на начало стороны А и так убавил звук, что Дэвид Бирн
— Ну, не знаю, — сказала я. — Все эти вибрации могут достать маленького лорда Фаунтлероя и потревожить его чудесный сон. И разве мы не должны слушать Моцарта? Может, «Токинг хедз» вредны. Может, проигрывая «Киллера-психа», мы внушаем ему плохие мысли. Наведи справки.
Ты изучал все, что должны делать родители: как дети дышат, как режутся зубки, как отлучать от груди, я же читала историю Португалии.
— Ева, перестань жалеть себя. Я думал, ты проникнешься идеей материнства.
— Если бы я понимала, что это значит для тебя, что ты будешь изображать фальшивую взрослость, отравляющую другим удовольствие, я бы пересмотрела свое решение.
Твое лицо стало красным, как свекла.
— Никогда больше так не говори.Передумывать слишком поздно. Никогда-никогдане говори мне, что ты сожалеешь о нашем ребенке.
Вот тогда я заплакала. После того как я поделилась с тобой своими самыми грязными сексуальными фантазиями, нарушив гетеросексуальные нормы, а ты в ответ поделился своими, и все это я смущаюсь упомянуть здесь — с каких это пор появилось что-то, чего ни один из нас никогда-никогдане должен говорить?
Ребенок, которого ты ждал. Ребенок, которого ты ждал...
Как заезженная пластинка.
Ева
12 декабря 2000 г.
Дорогой Франклин,
Ну, у меня нет никакого желания задерживаться сегодня в агентстве. Персонал перешел от добросердечного соперничества к тотальной войне. Наблюдать за поединками в нашем маленьком офисе, не принимая ничью сторону, немного комично, как будто смотришь телевизор с выключенным звуком.
Я немного недоумеваю, как «Флорида» стала спорным результатом, хотя в некотором роде все в этой стране рано или поздно становится спорным результатом. Итак, три наших демократа бросаются терминами вроде «Джим Кроу» в нашу парочку осажденных республиканцев; республиканцы шушукаются тихонько в задней комнате, что остальные воспринимают как заговор фанатиков. Забавно; до выборов ни один из них не проявлял ни малейшего интереса к тому, что, по общему согласию, является невыносимо скучной борьбой.
В любом случае сегодня должно было выйти какое-то решение Верховного суда, и радио работало весь день. Взаимные обвинения и упреки персонала были столь яростными, что не один клиент, брошенный на произвол судьбы, просто уходил. В конце концов я поступила так же. Если оба консерватора голословно отстаивают свою точку зрения,то либералы выступают от лица истины, справедливости или человечности. Когда-то непоколебимая демократка, я давно перестала защищать человечность. Теперь я чаще всего не могу защитить даже себя.
Я искренне надеюсь, что эта корреспонденция не выродилась в пронзительный крик самооправдания, и меня тревожит, не покажется ли тебе, будто я готовлю почву для признания своей абсолютной вины в случившемся с Кевином. Я действительно иногда позволяю себе захлебнуться чувством вины, но я сказала «позволяю себе». В любовании собственной виновностью присутствует стремление к величию, тщеславие. Чувство вины дарует приводящую в трепет силу и все упрощает не только для сторонних наблюдателей и жертв, но и — более всего — для преступников. Чувство вины навязывает порядок. Чувство вины преподает понятные уроки, в которых посторонние могут найти утешение: «если бы только она не...»— и намекает, будто был шанс избежать трагедии. В допущении полной ответственности даже можно найти хрупкий покой, и я иногда
Однако я не умею с головой погружаться в чувство вины. Я не могу вместить в себя всю историю. Вся история больше меня. Из- за нее пострадало слишком много людей: тети и кузены, и лучшие друзья, которых я никогда не узнаю и которые не узнают меня, если доведется встретиться. Я не могу одновременно вместить страдания множества семейных ужинов, когда обязательно будет пустовать один стул. Я не страдаю оттого, что фотография на пианино навечно запятнана, поскольку именно этот снимок отдавали в газеты, или потому, что портреты остальных детей по обе стороны со временем взрослеют — окончания колледжей, свадьбы, — а эта фотография из ежегодного школьного альбома только выцветает. Я не причастна к череде разрушающихся, когда-то крепких браков; я не чувствую в дневные часы тошнотворносладковатый запах джина, исходящий от когда - то успешного риелтора. Я не таскаю тяжелых коробок в грузовик после того, как район, изобилующий пышными дубами, наполненный журчанием ручьев и смехом чужих, здоровых детей, в одну ночь становится невыносимым. Чтобы прочувствовать вину, я должна мысленно подавлять все эти потери. Однако, как в тех играх, которыми в долгих путешествиях родители развлекают детей: «Я собираюсь в путешествие и возьму с собой африканского муравьеда, болтливого ребенка, веселую гусеницу...»— я всегда пару раз спотыкаюсь до конца алфавита. Я начинаю представлять безумно красивую дочку Мэри, близорукого компьютерного гения Фергюсонов, долговязого, рыжеволосого сына Корбиттов, всегда переигрывавшего в школьных спектаклях, а потом я вспоминаю поразительно грациозную преподавательницу английского Дану Рокко, и все рассыпается.
Естественно, моя неспособность взять на себя всю вину не мешает другим взваливать ее на меня, и я бы с радостью подставила плечи, если бы верила, что это принесет им пользу. Я всегда возвращаюсь к Мэри Вулфорд, чьи отношения с несправедливостью были и прежде весьма однобокими. Я бы даже назвала ее избалованной. Мэри подняла неоправданно много шума, когда Лора не попала в легкоатлетическую команду, однако ее дочь, бесспорно красивая, была физически слаба и уж точно не спортсменка. Правда, по-моему, несправедливо считать недостатком тот факт, что чья-то жизнь никогда не омрачалась даже минимальным препятствием. Более того, Мэри была беспокойной и нетерпеливой и, как мои коллеги-демократы, от природы склонной к негодованию. До четвергаона обычно изливала это качество, которое в противном случае копилось бы в ней до точки воспламенения, на городской совет, добиваясь строительства нового пешеходного перехода или изгнания из Гладстона приютов для бездомных. В результате отсутствие средств на переход или появление волосатого бродяги на городской окраине казались ей вселенской катастрофой.
Я не представляю, как такие люди, истратив все свои запасы ужаса на дорожное движение, справляются с настоящей катастрофой, зато могу понять, как женщина, долго и беспокойно спавшая на горошинах, с трудом привыкает к жизни на наковальне. Тем не менее очень жаль, что Мэри не смогла удержаться в рамках безмятежного непонимания. Да, я сознаю, невозможно оставаться вечно озадаченной — слишком велика необходимость понять или по меньшей мере притвориться, что понимаешь, — но я с изумлением обнаружила в своем мозгу оазис счастливого спокойствия. И боюсь, что альтернативная ярость Мэри, ее лихорадочное, фанатичное стремление призвать виновного к ответу — шумное место, создающее иллюзию путешествия и конечной цели только до тех пор, пока эта цель остается недостижимой. Если честно, во время гражданского суда я боролась с желанием отвести ее в сторонку и осторожно обвинить: «Неужели вы думаете, что почувствуете себя лучше, если выиграете процесс?» В конце концов я убедилась, что она нашла бы больше утешения не в победе, а в прекращении слишком незначительного дела о родительской небрежности, чтобы потом лелеять теоретическую альтернативную вселенную, в которой она успешно переложила свои страдания на черствую, безразличную мать, того заслуживающую. Казалось, Мэри не понимает, в чем ее проблема, а проблема не в том, кого наказать и за что. Проблема в том, что ее дочь мертва. При всем моем искреннем сочувствии эту боль невозможно переложить на кого-то другого.