Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
Приехавшие недавно из Петербурга участники совещания открыто заявили, что Николая там не любят за излишнюю придирчивость, за крайнюю строгость, не говоря о том, что юный великий князь всецело в руках "отсталой" партии староверов и все реформы Александра, до конституции включительно, хотя бы и в далеком будущем, никогда не будут осуществлены при Николае.
— Да ведь и наш "старушек" не очень мягко стелет! — заметил кто-то.
— А все же не так жестко будет его ложе, чем приготовленное меньшим братцем! — возразили со всех сторон. — Не говоря уже о том, что мы, здесь, совсем отойдем на последний план, если окружающие Николая люди, как и надо ожидать, займут все места при новом царе, вокруг его трона.
Последнее напоминание оказалось особенно
— Позвольте! О чем тут еще спорить?! — заговорил сочным, звучным голосом, со своей широкой, подкупающей манерой генерал Шембек. — Не видели мы разве Константина столько лет подряд? Не знаем его взглядов, его скромности, этого беспримерного обожания, какое питает наш князь к покойному брату?! Все, что намечено почившим, было бы точно выполнено Константином, если он будет государем; в этом сомнения быть не может! Россия получит законосвободные учреждения. Рабство крестьян там будет уничтожено весьма скоро. Строгое, но справедливое отношение к военным кругам, его отеческая любовь к последнему солдату, не говоря о нас, ближайших сотрудниках его… Кто о нем не знает! Это не взбалмошная строгость заносчивого, придирчивого мальчика, получившего слишком рано власть. Он не станет наполнять гауптвахты арестованными офицерами… Он не одержим воинственным задором, ради которого сотни и тысячи жизней напрасно гибнут в бойнях на полях битв. Знаете его поговорку: "На войне гибнет дисциплина, рвется аммуниция и портится солдат". Наш князь знает, что армия создана для охраны государства, а не для опасных авантюр, хотя бы и самых заманчивых… А дома и война не трудна и не так губительна, как походы в чужие страны… Это — главное для всех. И России, и Польше надо пока поотдохнуть после драки… Молодой царь, того и гляди, чтобы прославить свое имя, впутается в какую-нибудь драку… Теперь мы, поляки? Можно ли сомневаться, что заветное желание покойного благодетеля и государя нашего дать новые права отчизне, слить с Польшей и старые ее провинции: Литву, Волынь, что все это будет выполнено Константином, как будто он сам, а не покойный Александр обещал это так торжественно и не один раз… Разве можно сомневаться, что…
— Ну, конечно, верно… Чего тут еще расписывать! — прервали со всех сторон Шембека, который любил поораторствовать. — Конечно, Константину надо быть на троне российском и польском, и больше никому… Если почему-либо он колеблется… если от него взяты какие-либо обещания… конечно, сгоряча… там, из-за позволения венчаться вторично… взять польку-жену… Так и толковать об этом нечего! Завтра же созовем наши полки, заставим их присягнуть новому государю… и конец! Да здравствует император-круль Константин Первый!..
Крик был подхвачен всеми решительно, радостно, дружно.
Молчал один Лунин и не кричал со всеми. Когда утихли голоса, он заговорил:
— Я просил бы выслушать и меня. Всего несколько слов. Конечно, и речи не может быть о том, что мы думаем о себе, ищем личных выгод в такую важную минуту, когда судьба нескольких народов стоит на карте…
Не получая и не ожидая ответа на этот щекотливый, кстати брошенный полувопрос, Лунин продолжал:
— Вот об этих народах и надо помнить. Судьба царств не вверена нашим рукам. Но все же думать и говорить мы можем. Так подумаем… Таков ли уж цесаревич, чтобы мы решили даже насильно, против его воли, открыто выраженной, посадить его на трон? Я не берусь и не смею судить никого, тем более столь высокую особу. Только укажу на вещи, всем известные, о которых не может быть разных мнений. Все мы знаем золотое сердце нашего князя. Но всегда ли в лад с ним идет его голова? Порою он сам сознает, что у него нет воли владеть собой в очень важные минуты жизни. А тут придется владеть жизнью и счастьем десятков миллионов людей… и нашими в том числе…
— Довольно об этом… Кто знает, каков холодный и невозмутимый младшей брат? Он без криков, говорят, по примеру отца, целые батальоны может сослать в Сибирь…
— Хорошо, пусть так… Но если мы здесь и решим, как будет
— Известия о присяге Константину приходят со всех сторон, — заявил Кривцов, — и только здесь… Вот Димитрий Димитриевич отослал обратно листы не подписанными… по приказанию цесаревича… то есть государя нашего!..
— Вот именно, о чем я и хотел сказать, главным образом, — подхватил Лунин, усиливая голос, — сдержаться порою наш цесаревич не может. Все мы знаем. Но кто не знает, что и высказанное решение он доводит до конца, особенно, если это касается важных дел. А мы хотим "распорядиться без хозяина", как он любит выражаться порою. Я думаю, что знаю его высочество. И какое бы решение мы ни приняли, что бы ни сделали по собственной воле, он не уступит нам… И только новый соблазн, новая смута будет внесена и в пределы Польши, где мы сейчас, и туда, в пределы нашей родной России. Хотим ли мы того? Имейте в виду: положение очень тревожное, опасное. Я знаю: в самом Петербурге могут вспыхнуть волнения… Кто из нас не ожидает этого?.. Чем они кончатся? Бог весть… Так не делайте почина здесь, где сам цесаревич налицо, где ему следует сказать первое и последнее слово… Как бы он ни решил, хорошо либо худо, так и будет, верьте мне!.. Иногда и на него нисходит Дух Разума и Света…
— Позвольте, однако, вы снова пускаетесь в такую критику… — заговорил граф Красинский, или "Крысинский", как его звали за глаза, из-за его манеры втереться везде и всюду. В военной среде царила уверенность, что он наушничает Константину, и особенно не любили его за это. Лунин в эту минуту тоже поморщился, услыша голос мягкого по манере, но сухого и неприятного на вид поляка.
— Ни в какую критику я не пускаюсь. А что сказал, сказал! — отрезал он графу.
Разговор снова стал общим и было решено поступить, как толковали перед этим; на другой же день привести к присяге литовские и польские войска и таким образом вынудить Константина принять власть.
К общему удивлению, цесаревич, не говоря никому в чем дело, — сам приказал созвать все войска и, объявив о своем отречении, принял присягу Николаю и привел к ней армию, солдат и начальство. Весь "заговор" рухнул. Никто не знал, что Красинский подробно передал Константину о решении генералов и тем вынудил его на такой шаг.
Сейчас, сидя перед цесаревичем, Лунин почему-то переживал в памяти все подробности полузабытой сцены. Он, конечно, не был уверен, но подозревал, что граф Красинский передал цесаревичу речи Лунина, да еще приукрасив их. И эта догадка была справедлива. Но то, что услышал наконец Лунин от Константина, поразило окончательно подполковника. Словно читая в мыслях гостя, он спросил:
— Скажите, Лунин, помните вы собрание у генерала Альбрехта?
— По… помню… кажется… то есть, о каком собрании изволите вы говорить, ваше высочество? — вспыхнув, в свою очередь задал вопрос Лунин, желая выгадать время и собраться с мыслями.
Что-то роковое, даже мистическое почуялось впечатлительному Лунину в том, что вопрос как бы вызван был его собственными думами и воспоминаниями; да и сами эти воспоминания как-то против воли вошли в голову, хотя ничто, казалось, не принуждало к тому.
"Или на самом деле, — подумал Лунин, — есть сила предчувствия в человеческой душе? И души могут говорить между собою, даже когда разум не сознает того?"
В связи с последним вопросом, Лунин особенно напряженно ждал: что скажет дальше цесаревич?
Как бывает это иногда в жизни, Лунину сейчас казалось, что не в первый раз сидит он так перед камином, у стола, почти рядом с Константином. Когда-то уже сидели они так оба, глядели пытливо друг на друга, задавали осторожные, нерешительные вопросы, давали странные, неясные ответы. Словно знал заранее Лунин, что скажет ему цесаревич, что сам он будет делать и говорить… Только так это все неясно, полусознательно, как бывает во сне, если спишь, видишь что-либо особенное, страшное, интересное, приятное, но знаешь, что это сон… и ждешь: когда проснешься?