Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
— Ах, писали даже? Я не читал что-то… Гм… Где же это писали? Поищу… Вот этого-то, Кю-бель-бе-ке-ра и поймали, да… Мы изловили… наши люди… Передадим "старушку". А тот в Петербург пошлет бунтаря, на виселицу… Все порядком. Да… А знаете ли вы, что показал нам этот… бунтарь? — вдруг тихо, глядя в упор на старика, проговорил гость. — Будто он несколько уже дней живет в Варшаве… и скрывался… в вашем доме, пане Ксаверий.
Мошинский уже раньше почуял что-то и был наготове.
— Неправда, не может быть. Он не мог этого сказать! Не мог!
— Конечно, не следовало. Люди его приютили, а он и выдал. Так подвел. Положим, он и
— Быть того не может, говорю я… — сквозь зубы, упавшим хриплым голосом упорно повторял Мошинский. — Выдумки все…
— И я так полагал сначала… Да он подробно описал двор и дом панский… и ту баньку, где хоронился… и чуланчик во дворе… А тут, как на зло из вашей челяди некоторые люди еще раньше нам доносили кое-что… И человек из наших тоже соследил было… Так, одно к одному подошло. Не отговориться вам, пане Ксаверий… Не дай Господи теперь, что будет, когда "старушек" узнает, что пан прикидывался… знаете, чем? А сами… Генерал тоже обозлится… Его высокопревосходительство тоже не любит, чтобы его обманывали… А придется нынче же по начальству протокол допроса представить… Беда пану!.. Если только…
Згерский-Каша словно запнулся, потирая кончик краснеющего, острого носа.
— Сколько? — угрюмо потупясь, хрипло спросил Мошинский.
— Гм… "сколько"?.. В эту сторону, пане Ксаверий, думаете дельце обернуть? Для вас, пане, конечно, можно ли не постараться?! Я, разумеется, и грошика себе не возьму… Но тут три еще человечка в деле… Протоколист, что писал… И два чина постарше… Надо листочки, где вы помянуты, из допроса вынуть, все переписать, подогнать под листок, под последний, где подпись сделана… перенумеровать, скрепить наново. Работа, словом… И второй вопрос: если узнается все-таки со стороны, что у вас он сидел — как извернуться тогда? А?
— Ну, лишь бы вы деньги взяли… извернетесь! — презрительно отозвался старик.
— Правда ваша, пане Ксаверий. Как не объяснить. Вы могли его нарочно держать, чтобы вызнать все связи бунтовщика со здешними злодеями, а потом — и подать всех, как на блюде. Правда?
Мошинский даже вздрогнул от внутреннего возмущения, но смолчал.
— Да и еще можно прибрать выверты. А проще всего: листки про вас — из протокола долой. Ему шепнем, чтобы и не поминал нигде вас… И крышка! Десять тысяч злотых, — словно мимоходом, случайно проронил цифру Згерский и смолк.
Опять дрогнули губы и веки старика. Но ничего не говоря, он достал старинный бумажник, опорожнил его на стол, сосчитал:
— Восемь тысяч семьсот… Остальные — завтра пришлю…
— Хорошо, хорошо… не беспокойтесь… Да вы что? Не записочку ли писать хотите на остаток? Вот глупости… Я вам верю… Право, это им столько… Жадный народец. Одно слово: полиция! А я бы… Пан знает: я бедный, но честный человек… Тем более, что скоро и покидаю я Варшаву… Да, да! На службу мой генерал в Петербург меня перевести решил. Для пользы делу!.. Тут — враги у меня… Ну, будьте спокойны!..
Он поднялся, хотел было протянуть руку на прощанье хозяину, но почему-то удержался от этого движения.
Слишком уж выразительно было суровое лицо Мошинского.
Пачка денег, лежащая на столе перед тем, куда-то исчезла.
— Доброй ночи… Поклон вашим. Супруга моя просила кланяться. Будете с четверговым докладом у генерала Новосильцева? Ну, конечно!.. Прощайте.
Боком, по-сорочьи вышел гость из комнатки, в своей длинной, темной бекеше напоминая большую черную птицу.
Бледный, с загоревшимся взором, выпрямился во весь рост Мошинский, сжимая кулаки, до крови закусив губы. Одна рука поднялась, замоталась в воздухе. Угрожая кому-то, по-видимому, он глухо пробормотал:
— У… проклятые!..
Столько ненависти, презрения, злобы было в этом выкрике, что сам сразу обессилел старик после порыва. Провел рукой по лицу, овладел собой и вышел в лавку.
Приказчик и рабочий в дальнем углу болтали негромко о чем-то.
— Убрались? — обычным, спокойным голосом обратился он к ним. — Ну, запирайте, тушите огонь. Домой пора!
Вернулся в кабинетик, раскрыл дневную запись и внес в графу расхода:
"Выдано для "бездомных — нищих" Варшавы… десять тысяч злотых".
Криво улыбнулся, перечитывая запись, погасил старинную масляную лампу на высокой металлической ножке, освещавшую этот уголок, и вернулся к приказчикам, которые ожидали его у дверей лавки.
Всякими предосторожностями, глубокой таинственностью сопровождалось отправление "опасного злодея" из Варшавы.
С самым рассветом следующего дня фельдъегерская тройка вынеслась из ворот Брюллевского дворца. В крытой кибитке рядом с фельдъегерем сидел осунувшийся сразу, угрюмо-печальный пленник в своем прежнем наряде, но с кандалами на руках и на ногах.
Два казака дополняли компанию. Обнаженные шашки их поставлены были между колен и торчали, как свечи, тускло поблескивая своею сталью, когда на быстром бегу ветер слегка распахивал боковые полы кибитки и полосы света проясняли полумглу, царящую в печальном возке.
По глубоким выбоинам и косым раскатам Крулевского съезда нырнула кибитка в реке, копыта тройки дружно, торопко протопотали, простучали по звонкому настилу моста. Мелькнула Прага, знакомый Гроховский въезд… Последняя застава и за нею битый, широкий путь туда, на родину, на муку, на смерть, быть может.
Скрылась тройка, скрылся из виду пойманный беглец.
Но вся Варшава еще накануне как-то узнала о поимке русского важного бунтовщика, который, один из всех его товарищей, успел в течение двух месяцев скрываться от правительства, несмотря на самые упорные розыски. Толкам и пересудам не было конца, особенно, когда стало к полудню следующего дня известно, что беглеца увезли на север после подробного допроса, на котором он сказал очень много важного.
Каким образом так быстро и приблизительно верно осведомлялись обыватели почти обо всем, что творилось в самых затаенных уголках, за толстыми стенами Брюллевского дворца, для варшавян теперь ставшего чем-то в роде палат св. Германдады, или "Тайной канцелярии" старых русских времен? Кто и кому первый шептал про все, что говорилось и даже замышлялось не только окружающими цесаревича, но даже им самим? Угадывались ли самые мысли, не только поступки правящих лиц? Сказать этого никто не сумел бы при полном желании. Но только было так, что особенно тайные события скорее всего разносились по городу и обсуждались сильнее всяких других, очередных, насущных явлений жизни и повседневных дел.