Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
— Беру ваше сравнение, пан профессор. Только согласитесь и вы: даже во сне, как послушный лунатик, слепой великан бредет туда, куда направляет его маленький, хитрый поводырь. Подбирая лучшие кусочки, этот вожатый умеет натравить гиганта на своих недругов, если не на врагов самой России… И плохо им тогда! Чего же вы хотите? Видеть вторую бойню в Праге?! Вспомнить Суворовский штурм?! Скажите!
— О, можете быть спокойны, этого не повторится! Стыдно признаться, генерал, но этот ужас случился не зря! Набат "варшавской заутрени", пасхальной резни вызвал, как эхо, гул канонады, которая сравняла с землею Прагу, оросила землю польскую кровью 30 000 ее сыновей, жен, стариков и детей. Если только мы будем умнее, ничего не повторится подобного, уверяю вас!.. Можете не опасаться, пане генерале!
— Позвольте, позвольте, — мягко, убедительно заговорил Любецкой, видя, что у Хлопицкого загорелись глаза и на лбу вздулись жилы от возбуждения. — Тут ни о каких личных опасениях и речи нет. Мы обсуждаем положение вещей, как добрые друзья и патриоты, не так ли? Ну, видит генерал, господин профессор подтверждает
— О, еще несколько слов… Меня радует, что мы еще можем горячо обсуждать положение нашей отчизны, каково бы оно ни было. И уверен, сойдемся все, тут сидящие, на одном: положение тяжелое. Невыносимое, скажу даже. Что бы там ни ждало впереди, гадать не могу и не стану… Одно вижу даже своими старыми глазами: и в силу внутренних причин, и по стечению внешних обстоятельств вспышки, волнения впереди! Переворот? Да, даже, может быть, целый переворот в жизни нашего народа!.. Он неизбежен! Конечно, никто из нас не решится вызвать первый "духа земли", которого потом, пожалуй, не удастся и смирить никакими заклинаниями. Никто не хочет создать катастрофу. Но надо предвидеть все. Надо принять меры, если уж несчастье неотвратимо… Надо сплотиться лучшим людям страны, подсчитать силы… погасить партийные и личные раздоры. Следует, если не сейчас уже выбрать, то хотя бы наметить гражданских и военных вождей… Надо быть наготове, словом. И, когда блеснет грозная молния, не стоять под бурей с непокрытой головою, внимая раскатам. Надо приготовить надежный громоотвод! И есть люди, на которых с надеждой устремлены общие взоры. Есть бойцы и вожди, способные выполнить свой долг перед родиной, перед историей! Но они все же люди со слабостями и недостатками людскими. Иные не видят того, что слепым стало видно, не слышат того, что и глухим потрясает мозг. Иные не надеются на себя… Иные… Уж и не поймешь, что с ними… Только отошли они от общего потока жизни, как будто это чужая жизнь кипит и плещет кругом, чужая льется кровь… Чужую душу насилуют недруги, а не родную, польскую несчастную родину душит и терзает чужая рука… Вот что печально, друзья мои!
Снова наступило молчание. Все глядели на Хлопицкого, сидящего с опущенной головой, в тяжелом раздумье. Лелевель первый поднял голос:
— Что же вы на это скажете, пан генерал? Может, и теперь снова спросите: "Что же нам делать?"
— Нет, пан профессор, — очевидно, задетый язвительным тоном вопроса, сразу повышая свой звучный, сильный голос, отозвался Хлопицкий, — больше такого вопроса я не задам! Только все дело мне представляется несколько иначе, чем вам, мои панове! Пан профессор Лелевель, к примеру, все зло видит в том, что у нас мало воли, что погибли старые права шляхты, всего народа… А я полагаю, что гибнет Польша от недостатка сильной власти над нами, от собственной расшатанности, растерянности и самовольства, безрассудного порой. Спорить не будем пока… Возьмем главное. Да, больна наша отчизна… Скована тяжким недугом… лежит без сил. Кто знает, может быть, даже на смертном одре своем! Но пришли чужие люди, пытаются, как умеют, помочь ей. Хотят облегчить тяжкие страдания… Правда, тяжелыми мерами, горьким лекарством. Но что можем мы, дети нашей отчизны, дать ей? Теперь ничего! И остается нам одно в сознании своего прошлого и настоящего бессилия не мешать покуда чужим стараниям… Пусть, хоть с корыстною целью, но оживят больную Польшу чужие руки… дадут ей новые силы… А если даже смерть грозит ей?! Что же, дадим ей хотя умереть спокойно, если не умели охранить от смертельных ран. Вот мое мнение, панове!
Лелевель, неугомонный и порывистый, уже готов был снова поднять перчатку, войти в спор, но Любецкий его предупредил.
Поднимаясь с места, он обратился к хозяину:
— Хорошо, смело сказано, мой генерал! На такое признание надо немало мужества, признаюсь. И я особенно доволен своим: посещением и нашей сегодняшней беседой. Много мне стало ясно теперь. Насчет многого я успокоился. Правду скажу: не ожидал, не думал слышать того, что пришлось. В моем сочувствии и уважении, генерал, вы, конечно, уверены. Скажу только: если вам понадобится какое-либо содействие с моей стороны — всегда к вашим услугам! Если бы побольше благородных поляков с таким же благоразумием разбиралось в делах родины, даже при самом причудливом их личном образе жизни… О, тогда бы наша отчизна, наверное, очень скоро воспрянула бы от своего оцепенения… Польский орел, покуда укрытый под сенью двуглавого соседа и сородича, скорей бы оправился, успел бы отрастить крылья, измятые, изломанные непогодой в неравных боях, надерганные врагами исподтишка… А затем по-старому взмахнул бы ими, уходя от явных врагов, от тяжелой, непрошенной опеки… И зажил бы вольно, по-старому. Может быть! Но не стоит толковать о том, чего нет покуда… Что может быть… А может и не быть!.. Господин судья, господин профессор! Честь имею… Все-таки кое-что утешительное буду иметь для сообщения моим друзьям.
— Прежде всего, другу своему, его королевскому величеству Николаю! — негромко кинул Лелевель Чарторыскому, пока хозяин провожал до двери князя Любецкого. И сейчас же обратился к подходящему Хлопицкому:
— Очень жалею, что князь лишил меня возможности сделать легкое возражение на вашу речь, почтенный пан генерал. Но разрешите вернуться к ней теперь?
— Пожалуйста. Прошу вас.
— Буду немногословен… Тем более, что содержание вопроса почти исчерпано! Буду даже говорить не от себя. Припомнилось мне, как почтенный презус последнего сейма нашего, так же оберегая родину, как это делают сейчас многие, напоминал панам депутатам о русских штыках за стенами сеймской палаты. Просил,
— А по-моему, — нет никакой! — выпрямляясь во весь рост, громко отрезал Хлопицкий, которого стала уже утомлять направленная беседа. Его простой, здоровый ум не требовал такой тщательной подготовки каждого вопроса. Стоило просто изложить факты, потребовать от него ответа, и он дал бы его неуклонно. Но собеседники, особенно Лелевель, казуист и дипломат по духу, привыкли, чтобы каждый факт тонул и выплывал из целого моря соображений и силлогизмов. И в то же время, по присущей им двойственности польской натуры, — после долгих обсуждений — поступали сами совершенно опрометчиво, наперекор собственным выводам. Хлопицкий от французов заимствовал как раз противоположную черту: упорную последовательность в поступках и словах. И теперь он решил кончить спор открытым выступлением. — Нет, — повторил он. — Я больше не верю ни во что хорошее для родины! Пока сияла звезда Наполеона, озаряя надеждами польское небо, — я верил и шел за ним. когда засверкал ореол "Освободителя" народов над головою Александра, пока не одели эту светлую голову тучи уныния и реакции, — я верил ему, шел за ним, искал путей счастья для родной страны и для себя лично. Но вот все изменилось… Одиннадцатый год Польша лежит смиренно у порога Бельведерского дворца, имея господином своим Константина-цесаревича. И лучшие люди наши примирились с "фактом". О народе — и говорить нечего. Он пойдет всюду, куда поведет его шляхта и наши ксендзы. Без них, конечно, дело никогда и нигде обойтись не может. Чего же ждать? Представление кончено. Надо опускать старый истрепанный занавес над крулевством Ягеллонов, а потом — начинать новую пьесу современного, прусско-российского образца! Вот мое мнение, пан профессор. И я его не изменю никогда!
— Вот как! Ну, теперь я готов сказать: Finis Polonial! — если пан генерал Хлопицкий, лучший вождь нации, так говорит… Я не думаю заодно с вами. Но если бы такое безнадежное отчаяние проникло в мою польскую душу… Рука у меня не дрогнула бы… пустить себе пулю в лоб, пане генерале!.. Верьте мне, хотя я и штатский человек, а не воин, не герой.
Немцевич, Чарторыский всколыхнулись, ожидая взрыва. Но Хлопицкий даже бровью не повел. Спокойно, ровно звучит его голос:
— О самоубийстве пан профессор заговорил? Гм… пулю в лоб себе… или другому… Знаете ли, уважаемый профессор, для людей привычных к оружию, — это самая легкая гимнастика. Если бы вы бывали когда-нибудь в боях, вы бы поверили мне и не стали советовать никому искать выход в самоубийстве…
— Я не советовал вовсе… Борони Боже!.. — бормотал опомнившийся теперь Лелевель. — Я только так выразился… Вы не поняли хорошо моих слов, генерал…
— Я все понял. И то, что вы говорили… Особенно — почтенный пан судья… И еще больше то, чего не высказали мне! Что думали про себя все время… Живет человек с доброй славой в прошлом. Кругом — мука. Люди из себя выходят. Умно или нет, но они живут душой, они служат своей родине… А этот человек — прожигает бесцельно остатки жизни, целые годы подряд… Карты, безделье, лень, кутежи… Не отрекайтесь. Это так! И, конечно, лучше сразу такому человеку покончить с собой, чем тянуть столько лет ничтожную жизнь… прозябать… Вы правы, профессор: вложить ему пистолет в ничтожную, никому не нужную руку — настоящее благодеяние. Легкий звук, удар, дымок… и конец… Но, пане профессор, есть штука позамысловатей, без шума, без дыма, без выстрела… Есть "тихое самоубийство"… Медленное отравление этой самой жизнью, которая полна ужасов без конца… Умирать заживо… жить — трупом. Без надежд, без отчаяния… без ожиданий… Это — пострашнее пистолетной пули, пан профессор… И есть люди, которые сознательно избрали себе эту долгую муку небытия среди кипучей жизни, окружающей их!
Умолк Хлопицкий, глядит перед собой, действительно напоминая живого мертвеца. Бесстрастный, окаменевший.
Молчат все. Даже Лелевель не находит, что сказать.
Поднялся Чарторыский, за ним — Немцевич, Лелевель.
— Ну, посидели, поговорили… Пора и по домам. Живите… Оставайтесь здоровы, пан генерал! Больше не будем вас беспокоить. Только думаю, и вы сами сознаете: близится что-то большое. Девятый вал растет… Ни мы, шляхта, ни церковь, ни народ не могут ждать, верить обещаниям, которых не исполняют никогда. Знаете поговорку: "Обицянки — цянки, дурневи — радость!" А мы все не такие уж дурни… Что же будет, если ударит час?.. Если…
— Теперь вы спрашиваете об этом, граф? Я отвечу прямо: если случится беда… Если мой народ позовет — я пойду, отдам ему последнюю каплю крови, как делал то всю жизнь!.. Простым солдатом стану служить моей отчизне! А говорить, гадать о будущем?.. Простите, на это я не мастер!
— Видим… Слышим слова, достойные генерала Хлопицкого. Будьте счастливы, насколько это можно поляку теперь!
Молча пожал ему руку Немцевич. Низко, вежливо раскланялся профессор…
— Не знаю солдата, воспитанного хуже, чем генерал Хлопицкий! — сказал Лелевелю Чарторыский, сев в карету. — А все же надо сознаться: славный малый… И здоровая у него голова на плечах!..