Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
Кроме двадцати человек прислуги, камердинеров, их помощников, лакеев, гоф-фурьера с четырьмя официантами, четырех певчих, фельдъегерей и знаменитого кучера Кузьмы, — обычная небольшая свита, всего человек двенадцать, сопровождала государя с начала поездки. Во главе всех, конечно, находился "грузинский отшельник" граф Аракчеев, которого Александр при въезде в каждый новый город непременно сажал в свою коляску рядом с собой, на место, которое обыкновенно занимал в пути другой любимец государя, его генерал-адъютант князь Волконский.
Александр знал, как все окружающие трон враждебно относятся к преданному лакею в генеральском
Еще трое, кроме Волконского: Уваров, Закревский и поляк граф Ожаровский дополняли число генерал-адъютантов, Три флигель-адъютанта: князь Меншиков, граф Орлов и Киселев, затем граф Капо-д'Истрия как министр иностранных дел и второй статс-секретарь Марченко по внутренним делам, являлись ближайшими исполнителями воли и желаний этого, "странствующего государя", подобно тому как раньше были, странствующие рыцари… Важнейшие дела докладывались и обсуждались порою в походе. А за коляской императора и его, свиты нередко следовали целые экипажи, нагруженные разными донесениями, рапортами, делами и прочее, что обычно должно проходить через руки самого государя.
Лейб-медик баронет Виллие и ведущий дорожный журнал квартирмейстер царский полковник Михайловский-Данилевский дополняли состав всей свиты.
В Москве государь оставался очень недолго, хотя пребывание в ней прошло для Александра непрерывным торжеством: народ целовал его стремена, клики потрясали воздух. Духовенство возглашало ему хвалы, люди всех сословий шли с поклоном к Благословенному Миротворцу-царю… Но Александр слишком ясно понимал людей и дела, умел ценить восторги народа и похвалы ораторов разного рода… А тут же, рядом, на Бородинском поле еще, как язвы, темнели следы этой "победы", как называли ее, после которой русское войско торопливо отошло с пути побежденных и открыло им путь к древней столице, к сердцу России.
Самолюбивый, болезненно-чуткий ко всему Александр знал, что на этом поле "победы" еще валяются скелеты незарытых коней, убитых тысячами в бою… темнеют холмы, наскоро набросанные над павшими бойцами, над защитниками родины, трона, которых принесли в жертву почти без всякой надежды на успех не только тогда, но хотя бы и в будущем…
Ошибки самого Наполеона, столько же, сколько и тактика "пространства и времени", подсказанная Александру самым ходом событий, промахи великого вождя столько же помогли русским, дали им в конце концов возможность дождаться торжества, как и старания или планы полководцев Александра и его самого.
Сам скрытный до болезненности, неискренний до того, что его улыбку считали предвестием опалы и бед, Александр не выносил в окружающих ни малейшей фальши, самого безобидного притворства, страдал от обычного лицемерия светских, образованных людей.
Поэтому он даже 26 августа, в день поминовения убиенных на Бородинском поле, не отправился туда со всеми, не приказал служить панихиды в своем присутствии. Мало того: графиня Орлова-Чесменская, позабывшая о годовщине, назначила у себя бал в этот вечер великой тризны и, спохватясь, хотела отменить его. Но Александр, который обещал быть у графини, дал знать, что просит бал не отменять. Сам явился на него, казался весел и доволен.
Так отметил в своем секретном дневнике Михайловский-Данилевский, внимательно и бережно заносивший на его страницы все,
В день своих именин, 30 августа, император, среди прочих милостей, какими одарил близких и дальних сотрудников и слуг, поразил весь мир удивительным указом, согласно которому Сперанский, бывший в тяжкой опале, получил условное прощение и назначение в Пензу гражданским губернатором, а второй опальный, Магницкий, как менее важный, назначался вице-губернатором в Воронеж, так как государь, согласно словам указа, "желал преподать им способ усердною службою очистить себя в полной мере" в тех не доказанных, но подозреваемых грехах крамолы и даже государственной измены, за какую они потерпели кару без суда и следствия четыре года тому назад.
Этот указ после новогоднего манифеста был особенно непонятен, противоречил всем ожиданиям людей реакции, дал новую надежду сторонникам обновления, возрождение России, а в Польше поднял целую бурю толков и мнений.
Один из друзей цесаревича, его боевой сотоварищ, генерал-адъютант Сипягин, сообщая о волнении, которое вызвано в России неожиданной новостью, написал:
"Неожиданное происшествие сделалось на сих днях предметом изумления и общих разговоров в городе. Сперанский и Магницкий определены к местам. Случай сей произвел такое же волнение в умах, как и бегство Наполеона с острова Эльбы".
Конечно, сравнение значительно преувеличенное. И положительный Константин, оглядевшись, оценил более трезво события; а относительно себя, особенно при близком знакомстве с характером брата Александра, мог по праву ответить Сипягину:
"На счет того, что одна новость произвела почти такое же волнение в умах, как и бегство Наполеона с острова Эльбы, скажу вам, что я никогда не волновался и не волнуюсь… Впрочем, как мы друг друга довольно знаем и хотя вдали бываем, но всегда отгадываем мысли один другого, следовательно и в теперешнем разе вы меня понимаете. Говорить хотя и не позволено, но думать не запрещается. И я заключу на счет сего тем, что всегда большие праздники кончаются иллюминациею…"
Вот как оценил знаменитый указ загадочного мечтателя-императора его более скромный, положительный и безусловно более прямой, откровенный брат: "иллюминация" после праздника… Потешные огни, которые быстро сгорают, оставляя копоть, чад и обгорелые фитили…
Он угадал: последние десять лет правления Александра подтвердили догадку недалекого с виду, но прозорливого порою Константина.
Однако все это еще было впереди.
А сейчас — торжественное шествие Александра медленно подвигалось вперед. Только 19 сентября нового стиля попал он в Киев, откуда отпустил Аракчеева в его любимое Грузино, а сам двинулся дальше.
Два дня, 22 и 23 сентября, провел император в Александрии как частный гость очаровательной графини Бранницкой, своей давнишней приятельницы, и любезным обращением, ловкостью, показным весельем увлек всех, особенно дам.
Но эта игра в "Гарун-аль-Рашида" не могла обмануть таких близких к императору лиц, как его новый любимец, Михайловский-Данилевский, который в эти два дня записал:
"Во всех его поступках я находил весьма мало искренности. Все кажется личиною. Я думаю: Теофраст и Лабрюейр были бы в затруднении, ежели бы им надлежало изобразить характер этого человека".