Час бультерьера
Шрифт:
Посмеиваюсь над самоуверенными молодыми людьми в том числе и в терапевтических целях – смешки гонят прочь из организма послевкусие боли. Эмоциональная таблетка с положительным зарядом всегда меня выручала, спасала почти от любых невзгод. Посмеиваюсь, лежу, жду. И ожидание что-то подозрительно затягивается.
Голосов всадников мне отсюда не слышно. Хоть и слаб ветерок, а колышет сухие ветки, которые, словно погремушки для грудных младенцев, создают шумы при малейшем колебании воздуха. Сотни погремушек вокруг, так называемый «белый шум» забивает уши, но человеческие шаги, безусловно, я услышу. Вопрос только, почему я их не услышал до сих пор? Чего ожидают молодчики? Чего боятся?.. Блин! Ну конечно! Я же стрелял! Они видели пистолет в моей руке! Ответ на вопрос, почему они боятся заходить в зачахший лесок, в буквальном смысле лежит у меня на ладони, огнестрельный ответ системы Макарова!
Они поступили, к моему сожалению, довольно-таки умно. Они подожгли лес. Причем сразу с нескольких сторон. Окропленное ночным дождичком мертвое дерево горело вяло, и я, учуяв запашок гари, какое-то время еще надеялся, что большого пожара не случится. Однако вскоре последние надежды иссякли, ибо с подветренной стороны к центру острова пополз едкий белый дым. С подветренной стороны пожар разгорался, крепчал, набирал силу стремительно.
Поджариваться заживо, откровенно признаюсь, неохота. Придется покинуть пылающий остров. Выщелкиваю обойму, кидаю ее в лужицу. В карман, в левый, перекладываю часть упаковок с долларами. Передергиваю затвор, патрон из ствола летит под ветвистый корень. Вешаю рюкзак на правое плечо, иду, хромая на обе ноги, и дым тянется за мной вдогонку, хромаю по направлению ветра.
Сдерживая кашель от проникшего в легкие дыма, подхожу минут пять спустя к, образно говоря, бережку, фигурально выражаясь, островка. Сквозь редкие сухие ветки разглядываю молодца в широкополой фетровой шляпе.
Резинка, что удерживает стильную шляпу на затылке молодого человека, врезалась в гладко выбритый подбородок с породистой ямочкой; меж зубов, таких же идеально ровных, как и у меня, торчит тонкая коричневая сигарета; в правом кулаке молодого человека блестит никелированный револьвер, в левом корявая палка, к концу которой смотанным в жгут носовым платком привязаны клок сухой травы и кусочки бересты.
Березовая кора чадит, трава дымит, молодой человек пытается поджечь с помощью самодельного факела подлесок. За поджигателем наблюдает приятель, расположившийся верхом чуть поодаль. Приятель держит ружье под мышкой и уздечку коня спешившегося человека с факелом.
– Не стреляйте, волки! – закричал я, зашуршал ветками, размахнулся и швырнул под копыта породистых коней со всадником и без свой разряженный «макаров». – Я безоружный, в натуре! Я сдаюсь!
Молодой человек в шляпе бросил факел, поднял выше ствол револьвера и пятится, отступая. Его приятель в седле перехватил ружье свободной от уздечки рукой, прицелился в меня и звонко засвистел. Забеспокоился, заплясал под всадником конь, заржал жеребец, которого всадник держал под уздцы. Посвист всадника созвал сюда, к этой точке на местности, и остальных троих из той же компании. В зоне видимости появился еще один всадник с ружьем и свободным от седла конем, ведомым под уздцы, появился пеший молодец с ружьем и факелом, прискакал молодой человек с ружьем за плечами, с сигаретой в зубах и с зажигалкой в руке.
– Менты позорные! – кричу истерично, хромаю напролом, вытаскиваю левой рукой из кармана пару упаковок баксов. – Винтите меня, волки позорные. – В слове «волки» делаю ударение на последнем слоге, поднимаю кверху руки, выхожу в поле.
Пятеро пригожих молодых людей взирают на меня без всякой опаски, с некоторым научно-исследовательским интересом. Как натуралисты на диковинное существо. Все пятеро приблизительно одного возраста, где-то около тридцати. Весьма, кстати, специфический мужской возраст. Климакс юности. Некоторые, разменяв тридцатник, остаются сущими пацанами, а другие способны дать фору по части жизненного опыта и адекватного восприятия действительности по-настоящему матерым седовласым дядькам.
– Нате! – разыгрываю истерику, швыряю баксы под ноги молодым, здоровым, чистым, в меру пахнущим дорогим парфюмом, в меру пропахшим конским потом ребятам. – Нате вам лавэ, волки позорные! Мильтоны гнутые! – Стряхиваю с плеча рюкзак, падаю на колени, скалюсь. – Делайте со мной чего хотите, только по почкам не бейте, га-а-ды-ы!.. – Опускаю голову, гляжу исподлобья, кусаю губы, краснею, трясусь как в лихорадке.
– Мы, как бы, – смущаясь немного, произносит молодец в шляпе. – Мы не имеем, как бы, отношения к милиции. – Он смущен потому, что приходится объяснять очевидное и объясняться с истериком, с юродивым. Он мельком взглянул на деньги, посмотрел на мою культю и убрал револьвер в кобуру. – Мы видели, как ты лошадь, как бы, угнал...
– Я украл клячу! – Валюсь с колен на бок, вытягиваю ноги, сажусь, трясущейся рукой стягиваю правый сапог, морщусь при этом страшно. – Украл! Я – вор в законе! Глядите вы... вы все... – Судорожно разматываю тугую повязку, демонстрирую обществу опухшую, посиневшую стопу. – Видали? Эту ходулю подвернул, а эту, – хлопаю себя по ляжке другой ноги, – эту вывихнул! – Хлопаю исцарапанной ладонью по рюкзаку. – В мешке есть еще лавэ. Все забирайте! Если вы люди, а не мусора, отпустите Христа ради. Если кто из вас на зону загремит, не дай вам боже, скажите, мол, коронованному вору Алмазу было от вас вспоможение, и вам зачтется, падлой буду! Алмаза на всех зонах, все держащие знают.
– Алмаз, я правильно расслышал? – спросил всадник, тот, что с ружьем за спиной. – Кличка такая – Алмаз? Правильно?
– Клички у псов! Окрестили меня, коронуя под Магаданом, Алмазом в восемьдесят втором годе, на третьей ходке, когда вы, вы все пешком под стол ходили. Вы еще писали сидя, а я уже пайку хавал. – Я поднял правую руку, потряс культей. – На правой клешне была у меня наколка, баклан Тузик по малолетке колол, царство ему небесное. Я тогда же, по малолетке, зарок дал, что боле никаких наколок носить не буду, и держал зарок крепко, хоть и страдал, когда в хату к лохам мусора сажали, где блатных только по наколкам и узнают. Была у меня одна-единственная наколка-примета, память о Тузике, загнувшемся в карцере. Кореш Тузик, земля ему пухом, наколол перстень с алмазом и лучи от перстня до ногтя и по всей клешне. – Я грустно и многозначительно хмыкнул. – В карты перстень, вишь, вместе с лучами проиграл.
– Проигранную татуировку вместе с рукой... – выпучил глаза другой всадник. – Отрубили вместе с рукой?
– Сам рубил, – отвечаю я, вздохнув тяжко, сплевываю сквозь зубы. – Пацаны, в натуре, войдите в положение старого зэка. Впервые в жизни, гадом буду, прошу и унижаюсь. – Я более не впадаю в истерику, не трясусь и не краснею. Я говорю устало, с горечью в голосе, как бывалый пьяный боцман с перспективным матросом. – Полный край, пацаны! Амба! Ходули не ходят, обрубок клешни, вишь, разодрал и, во, гляньте, ладоху подрал, когда с паровоза спрыгнул, – продемонстрировал им ладонь, махнул ею вяло, вздохнул еще глубже, еще тяжелее. – Лавэ есть, а счастье у петуха в жопе! Я было на «химии» приподнялся, во, – открываю рот, щелкаю пальцем по искусственным зубам, – во, видали? Фарт потер и челюсть вставную себе справил, мои-то жевалки все цинга в Анадыре съела. Фартило кайфово, долю ништяковую от бычарной карусели имел в элементе. Жил, как чух в стакане, а судьба-сучара взяла и попутала меня, старого. Я, дурилка больная, запал, пацаны, на бабу молодую. – Сделав паузу, почесав культей в затылке, тянусь вроде бы машинально, к серым лоскутам, которыми была забинтована опухоль на стопе. Дотянулся и продолжаю: – Клевая чувиха, из нашенских, зэчка. На погоняло Балерина откликается, – рассказываю и бинтую стопу не спеша. Вроде и не ведаю, чего творю, типа, весь сосредоточился на рассказе, а ногу перебинтовываю чисто автоматически. – Запал я на Балерину в натуре, и подписала она меня, медуза гладкая, инкассатора брать. А бабцы, ох, и лютые организмы, скажу я вам! Балеринка моя на скочке, возьми и мочкани того инкассатора насмерть. Я ж без понятия был, что она каленая штампа в натуре. Я к ней чувства имел, а она меня через фуфыч кинула...
И, бинтуя опухшую стопу, натягивая осторожно и медленно сапог на забинтованную ногу, вещая на весьма специфическом диалекте, я поведал молодым людям о том, как Балерина меня кидала «через фуфыч», как за моей спиной «крутила шуры с ковырялкой».
Что такое «фуфыч», чего означает «бычарная карусель», от которой вор в законе Алмаз имел «долю ништяковую», кто такой «чиф в стакане», кто такая «каленая штампа», я, честно говоря, знать не знаю, ведать не ведаю. Многие слова и словосочетания я изобретал по ходу рассказа. Натуральным жаргоном современных воров я, увы, владею весьма и весьма скверно. Зато было время, я любил полистать на досуге «Толковый словарь великорусского языка», составленный Владимиром Ивановичем Далем, и, помню, вычитал в словаре, дескать, существовал в старину такой феномен – «офеньский язык», и пользовались им, придумали его «офени», сиречь торгаши мелкие, коробейники, разносчики и иже с ними. Представители старорусского малого бизнеса, изобретая свой цеховой язык, зачастую просто коверкали обиходные, общепринятые слова до неузнаваемости, но иногда придумывали и оригинальные термины. И все ради того, дабы свободно общаться между собой в присутствии покупателей, чтобы слаженно и дружно дурить лохов. По-офеньски «лох» означает «покупатель». От офеньского языка и произошла «блатная феня», язык для своих, для посвященных. Для избранных, если хотите.