Час оборотня (сборник)
Шрифт:
— Ладно, однако. Ладно.
— Что ладно, Осип?
— Однако пойдем… Туда Хына не велел ходить. Однако Хына подох маленько. Кого спросишь?
Я уже встречался в разговорах с упоминанием о Хыне. Кто он, так и не понял: то ли последний шаман, то ли деревянный божок, которого прятали эвенки по тайге в самых диких местах, передавая из рода в род, от одного старца к другому, и потеряли все-таки. «Один спрятал Хыну, да, однако, подох маленько», — объяснил как-то мне проводник-эвенк Спиридон Удогир.
«Подох» — это выражение вовсе не определяет отношение к случившему, как, скажем, у нас: «подох как собака». Это слово бытует скорей к значении «ушел к верхним людям».
— Верно, верно, — подтвердил
Мы легко договорились о нашем маршруте, выпив еще бутылку сладчайшего портвейна, уже в утайку от Казимировны. Она не одобряла будничных выпивок, хотя в неотвратимости их участвовала с охотой. Решено было выходить из Инаригды к вечеру, часам к десяти — одиннадцати. Впереди был длинный день, часы мои показывали восемь утра, а солнце пекло уже знатно. Расстались мы возле дома Кучи, местной продавщицы, пожаловавшей нам в обмен на трояк из форточки эту сладчайшую бутылку портвейна. Я крепленых вин не пью, но из уважения к своим друзьям пригубил. Расстались, уверенные встретиться от десяти до одиннадцати вечера на том самом месте, где увиделись утром. И время и место по каким-то глубоким соображениям определил Осип. Попрощались, и я отправился на реку, чтобы искупаться, а потом уже и поспать.
По берегу я ушел далеко за село к песчаной косе, чуть розоватой от обилия дисперсного кварца. Разделся. В безлюдье я люблю скинуть с себя все и отдаться в объятия света и воздуха. Было жарко и даже душно, но тут, у воды, дышалось легко. Я лежал на горячем песке, ощущая ни с чем не сравнимую ласку солнца и земли. Меня словно бы касались невидимые и не имеющие плоти руки, даже не ладони, а кончики пальцев, полных трепета и нежности. Такое близкое по ощущению и редкое бывает, когда твой ребенок, частичка тебя самого, слепо еще коснется ручонкой тела. Я лежал с крепко закрытыми глазами и слышал вокруг присутствие мира, простора, свободы, для которых и создан каждый человек, так редко пользующийся этими благами.
Набирая в горсть песок, я медленно высыпал его на грудь, и на меня струились тысячелетия и века, а рядом бесконечно и мудро шептал, плескался, бился живым сердцем Авлакан. И в этом шепоте, плеске и стуке была жизнь всех рек, морей и океанов, которые когда-либо я видел и слышал.
Сколько пролежал так, не отмечая времени, не знаю. Я был счастлив.
Солнце по-прежнему стояло не низко и не высоко, совершая медленное движение по кругу, как всегда в пору белых ночей. Тайга, словно бы размякшая в доброте жаркого дня, была по-доступному близка и понятна разуму. То движение соков и смол, творение жизни за густыми ветвями и лапами, те тайные движения, воплощения, роста и умирания были близки мне и творились в глубине меня, как и в глубине ее живого чрева. Истинное счастье — наполненность мгновения, но для меня оно еще и ощущение единства со всем творящимся в Природе.
Вода в реке была теплой, словно бы и в ней пульсировал неостывающий алый ток жизни, и я медленно брел, погружаясь в еще одно ликование, в еще одну земную колыбель, в которой тело перестает быть весомым и становится легким как пух. Когда едва уловимая рябь, рождающаяся от моего движения, коснулась губ, я легко оттолкнулся пальцами, на которых шел, словно балерина, и поплыл к стрежню, чтобы ощутить неподатливую силу реки.
Домой вернулся чуточку уставшим. Быстро раскинув в лесной тени полог, я забрался внутрь и тотчас ощутил запах земли и трав. Вдыхая этот горьковато-сыроватый запах, я заснул. Я часто вижу необыкновенно длинные сны, но в тот раз я спал без сновидений.
Когда проснулся, почувствовал силу и бодрость во всем теле, но лежал еще долго с закрытыми глазами.
Думал и вспоминал о своем прилете сюда, о своем путешествии к себе и в себя.
Самолеты, что в общем случается редко, доставили меня из Москвы до Буньского без единой задержки. Впервые за долгие годы я был в отпуске в полевой сезон и никак не мог понять, что происходит со мной, пока не нашел ответа: наконец-то встретился с самим собой.
Нет, не так, как было однажды на Лене, в ноябре семьдесят второго.
Мы вывезли тогда из тайги базу в маленький городишко Чичуйск. Мне предстояло покамералить тут, а точнее, подготовить и отправить оборудование. Возиться пришлось до конца декабря. За три сезона даже геологи успели обрасти барахлом. Я прилетел в Чичуйск, забрав последние вещички. Умаялся дьявольски и был благодарен ребятам, сообщившим, что для встречи готова отличная баня и ужин. Квартировали они у деда Карелина за городом в тайге, рядом с посадочной площадкой, на которую в бессамолетное время выпускали коров (чего траве зря пропадать). И случалось, что идет «антошка» на посадку, а впереди, подняв хвосты, наяривают две коровенки и три телушки.
На берегу Лены была у деда отличная баня, лучшая во всей округе. А сам дед, бывший гусар, давно разменявший десятый десяток, был человеком приятным и общительным, баловался стихами. Крепко выпив, он становился плутлив лицом и, сладко улыбаясь, говорил:
— А счас я вам фулюганные стишки порасскажу.
И жарил без передыху «Гусарские баллады» Лермонтова, кое-где измененные, подредактированные и лишенные порой изящества слога.
Я расслабился, услышав, какой предстоит мне нынче праздник, даже растрогался до слез при встрече с дедом Карелиным.
Но бани у меня как-то в тот вечер не получилось, хотя и пар был хороший, и веничек знатный, и воды предостаточно. Но не обретал я легкости, задыхался, сердце не справлялось с жаром, туго и часто пульсировала в висках кровь. Всего один раз похлестался веником, сполз с полка, окатился студеной водой, вымахнул на волю и, повалявшись в снегу (зима тогда легла рано, и к ноябрю лежали глубокие сугробы), в надежде, что после этого станет легче, вернулся на полок. Но легче не стало, и я, немного погревшись, отправился в предбанник.
— Ты чего, Кузьмич? — удивились ребята, зная мою страсть к сибирской бане.
— Да что-то не впору нынче… Хватит.
— Ну гляди, а мы уж пожаримся.
— Жарьтесь.
Я быстро оделся, повязал голову полотенцем, концы его замотал вокруг шеи и, накинув меховой кожух, вышел. Уже была ночь, понатыканные вразброс семечки звезд тускло светились в морозном небе, луны не было, и снег лежал пепельно-холодный, будто бы ненастоящий, как на картине. Подышав морозцем, услышав, как унимается расходившееся сердце, как ток крови становится привычно неощутимым, я поглядел на чистое, без торосов речное поле, на темную живую глубину большой проруби — ребята специально вырубили ее для банных утех, — подумал, что можно было бы возвратиться в баню, но все-таки пошел но стежке к дому. Стежка, уже глубокая, косо бежала по склону на яр. Идти было легко, я о чем-то задумался. Было тихо, но я не сразу различил в однообразном поскрипывании снега под ногами другой скрип. Сверху от дома кто-то спешил навстречу мне. Я пригляделся. Человек тот показался очень знакомым, но в то же время мы никогда не встречались. Это странное ощущение знакомства и уверенности в том, что мы никогда не встречались, родило в душе потаенный страх и нежелание встречаться. Однако мы сближались, и он, словно бы и не видя меня, шел уверенно, чуть вихлеватой походкой, прижав под мышкой веник, а в другой руке помахивал дорожной сумкой с эмблемой авиакомпании. Эта сумка в тот момент больше всего и озадачила меня — точно с такой отправился и я в баню. Она и сейчас была у меня в руке, а другой такой же — в том я готов был поручиться — не могло быть не только в Чичуйске, но и по всей Сибири.