Час пробил
Шрифт:
Одной парфюмерной фирме удалось создать и выпустить в продажу мужской одеколон с запахом новенького дорогого автомобиля. (Рукой Харта было написано всего одно слово: «Обалдели!»)
Было тихо, и Харт не без удовольствия представлял, как зачертыхаются святоши и загримасничают изъеденные молью моралисты, когда он начнет палить.
— Все заряжены? — Харт кивнул на стол.
— Полагаю, сэр.
Джоунс повел плечами и сдвинул один из плакатов. Как и его шеф, он не терпел беспорядка и тут же аккуратно поправил плакат, как раз тот, что намекал на финансовую нераспорядительность Христа.
— Оружие в нашем деле — штука не последняя. Возможно, оно и пригодится всего раз в жизни. Но это будет
Четыре выстрела раздались так быстро, что слились в один, и четыре банки, прижавшиеся к кирпичной стене, получили по дырке.
— Вот этот, — Харт положил руку на самый маленький, — бульдог тридцать второго калибра, специально для субботнего вечера, но лупит тоже дай боже.
Еще четыре банки были пробиты.
— А этот, — Харт любовно погладил здоровенный «маг-пум» сорок четвертого калибра, этот хорошо приберечь для ваших: заклятых врагов.
Загремели выстрелы. Харт стрелял, сжимая рукоятку
обеими руками. Когда двенадцатая банка получила причитающуюся ей дыру, Харт присел на маленький складной стульчик из парусины и удовлетворенно проговорил:
— Недурно. Двенадцать из двенадцати. Совсем недурно для не очень молодого, не очень грациозного и чуть-чуть лысоватого джентльмена.
Харт сидел спиной к двери, ведущей из внутренних помещений во двор, и не видел, как она тихо приоткрылась и показалась миссис Уайтлоу, которая слышала его последние слова. Элеонора улыбалась, глядя па Джоунса. Джоунс заулыбался, глядя на Элеонору. А так как видеть улыбающегося Джоунса Харту приходилось нечасто, он закричал:
— Улыбающийся Джоунс! Это что-то новенькое. Улыбающийся Джоунс, вроде как атрофированный мизинец, — вещь почти невероятная! — Но тут же он резко повернулся, так и не выпуская из рук «магнум», блестевший от смазки.
Элеонора ойкнула, прижав сумочку к груди, куда целил ствол. Свирепая физиономия Харта расплылась в широкой улыбке. Он отбросил револьвер, подбежал к миссис Уайтлоу, схватил ее за руки и потащил к единственному стулу.
— Наверное, думаете: полиция Роктауна совершенно сошла с ума? — верещал он. — Возможно, вы и правы, очень возможно. Джоунс, принеси нашей гостье чего-нибудь попить.
Как человек, испытывающий постоянную жажду, Харт был уверен, что желание пить преследует всех. Безмолвный Джоунс исчез, а Харт, присев на край стола, спросил:
— Как дела?
— Ничего, потихоньку, — в тон ему ответила Элеонора. — А ваши, я вижу, идут блестяще, — она показала на продырявленные жестянки.
Харт смутился. Ему было приятно услышать похвалу из уст такой женщины. Он поднялся, застегнул пуговицы на рубашке, снова сел, покрутил головой по сторонам и, желая побороть смущение, нарочито грубо крикнул:
— Куда запропастился этот чертов Джоунс? Он определенно хочет моей гибели!
Элеонора пропустила мимо ушей сетования Харта и поинтересовалась:
— Где вы научились так стрелять? — Она не могла не понять, что такой разговор будет приятен Харту.
— Где? — Он, склонив голову набок и чуть вперед, провел средним пальцем по голой макушке. — На войне. Я летал на бомбардировщике. Слышали, может, «В-семнадцать»? Огромная махина, четыре мотора, силища! Я начал сразу же после Пирл-Харбора. Японцы тогда нам здорово влупили, только перья летели. Потом меня перевели в восьмую воздушную
Элеонора вопросительно посмотрела на Харта. Он раскраснелся, то ли от жары, то ли от воспоминаний, то ли от присутствия красивой женщины.
— Что это такое? Например, летит маленький «москито», отыскивает цель, потом обозначает ее зажигалками, как свечками, и только тогда идут тяжелые бомбардировщики. По свечкам и кладут все бомбы одну за другой. — Он замолчал, подумал. — Дрезден бомбил. Не представляете, как это страшно. Многие ребята плакали, вернувшись с бомбежки. Началось все тринадцатого февраля, бомбили и на следующий день. Я в тех налетах не участвовал. Первый раз оказался над Дрезденом пятнадцатого. Сначала не видно было ни черта. Вдруг просвет в облаках, а внизу — сплошное море
огня. В это море и сбрасывали. Наверное, ни к чему уже было. Я не знаю, сколько самолетов летало на Дрезден в первые два дня, но пятнадцатого, когда я летал, ребята говорили, будто тысяча сто наших тяжелых машин опорожнились над городом.
Появился Джоунс с запотевшей бутылкой и единственным стаканом на дешевеньком подносе.
— А мне? Мне стакан? — строго спросил Харт, который, по-видимому, хотел досказать Элеоноре свою военную эпопею без Джоунса. Или потому, что Джоунс уже слышал всю историю не раз, или потому, что одно дело рассказывать про войну женщине и совсем другое — мужчине.
Джоунс удалился. Наверняка сообразил, что дело не в стакане. Джоунс знал: шеф ничто так не ценит в людях, и особенно в нем, как способность мгновенно соображать. Но все же появление сослуживца выбило Харта из колеи, закончил он скомканно и быстро.
— Совсем в конце войны снова попал на Тихий океан, откуда и начал. Высаживался на Окинаву. — Он вздохнул, зажмурился и на выдохе продолжил: — Тоже была история. Японцы вгрызлись в берега, и никакая сила не могла их оттуда вырвать. Их там было как морских блох — ткнешь в прибрежный песок, а они кишмя кишат. Знаешь, что люди, но не можешь отделаться от ощущения, что насекомые Пришлось выкуривать. Я опять на бомбардировщике. Семьсот наших тяжелых машин пропахали этот клочок вдоль и поперек. Не верилось, что такая кроха земной тверди — с воздуха, как палец в безбрежном море, — может быть убежищем десятков тысяч. Япошкам, конечно, досталось. Но вот что странно: немцев мне почему-то жалко было, а этих — совершенно не!. Почему? Не понимаю.