Час тишины
Шрифт:
Глава первая. ЛАБОРЕЦКИЙ
1
Над
Первым шел Молнар. Он был сторожем на реке, наблюдал за рекой, присматривал за плотиной — вернее, за той ее частью, которая находилась внизу под лесом, записывал уровень воды, а в те дни, когда вода в реке и канале, как теперь, прибывала, река выходила из берегов и рыба устремлялась на широкие пастбища, он выслеживал направление ее блудного пути, чтобы поймать в сети. Случалось, Молнар и прикрикнет кой на кого, но люди все-таки любили его, потому что он не терял присутствия духа, какой бы ни была жизнь. Но за последнее время даже и он перестал шутить: на русском фронте у него был убит старший сын, а теперь болела жена. Он внезапно постарел, похудел, смех его сосредоточился в глазах, где соседствовал с постоянною болью.
Сеть вдруг натянулась, он нагнулся к воде, нашел колок и быстрыми движениями стал крепить сеть.
Кто-то позвал его издали, но он даже не оглянулся; под руками его расходились спокойные круги, вода лениво вливалась в окошечки сети.
Стоявший поблизости Шеман окликнул Молнара:
— Павел зовет! Домой велит идти.
Молнар испугался, но тут же попытался прогнать недоброе предчувствие. Это было бы слишком: летом сын, а теперь жена.
— Ничего, подождет, — сказал он вслух. — Видно, приехал старый барон — приглашает на обед.
Шеман рассмеялся, а Молнар, не теряя времени, принялся вязать последний узел. Потом вдоль натянутой сети поспешил вброд к берегу.
— Приятного аппетита! — крикнул вслед ему Шеман.
Всю ночь она проплакала — так было больно, а утром лежала спокойная; это, должно быть, хороший признак.
На берегу Молнар быстро опустил штанины.
— Лаборецкий пришел, послал меня за тобой, — доложил сын. Сын Молнара был худ и высок для своих тринадцати лет.
— А как мама? — спросил отец. — Не плакала?
— Молилась.
— Так…
Ему казалось, что сын хочет еще что-то добавить. Молчаливость сына иногда беспокоила его. Старший, Вило, тот, которого теперь уже не было в живых, никогда не беспокоил отца. Был весь в него. Они походили друг на друга чуть ли не во всем, и Молнар понимал его, как самого себя. А вот Павел порой казался ему совершенно чужим; он не умел громко смеяться, целыми часами молчал. Однажды, когда он наблюдал за Павлом, ему в голову пришла странная мысль, что сын молча с кем-то разговаривает — по лицу сына время от времени пробегала робкая улыбка.
— О чем ты думаешь? — спросил отец.
— О Вило, — ответил мальчик. — Я представляю себе, как он там лежит.
— Тебе об этом не надо думать.
— Он обещал мне гармонику, когда уходил. — Потом Павел добавил: — Говорят, что мертвый человек слышит уже только одну музыку, а я думаю, что там — одна тишина.
Они шли теперь по широкой дороге, вдоль которой приютились маленькие домики с гнездами аистов на зеленых крышах, с деревянными заборами и огромными страусиными шеями колодцев.
— Подожди, кончится война, — пообещал Молнар. — Купим тогда гармонику, ты будешь петь, а я — играть, так и пойдем с тобой вместе. Посмотрим где что. В Америке увидишь дома в сто этажей, морские плотины и того выше. Потом вернемся, и ты построишь все это здесь.
Очень старая сказка, он рассказывал ее часто, и Павел вряд ли уже ей верил.
Их домик стоял на самом краю деревни, до реки было три минуты ходьбы; когда река выходила из берегов, вода поднималась до средней ступеньки их лестницы, ведущей в кухню.
— Подожди на улице! — приказал Павлу отец.
В кухоньке он действительно нашел этого удивительного человека, который выглядел более громоздким, чем был на самом деле, — он никогда не снимал бараньего тулупа; в особенности удивляла его голова — куда более могучая, чем у остальных людей, с копной густых седых волос и рыжей бородой.
— Я пришел посмотреть на твою жену, — сказал Лаборецкий, — как ты просил.
Лаборецкий не был врачом. Но долгая жизнь в Канаде, в глухих лагерях лесорубов, где каждый должен был быть поваром, портным и доктором, заставила его научиться перевязывать раны, приготовлять бальзамы и мази индейцев, а также отличать боль легкую от боли, предшествующей смерти.
— Твоя жена умрет.
У Молнара перехватило дыхание. Он не мог этому поверить, ведь жена оставалась такой же, какой была, даже кашель перестал ее мучить, и она больше не харкала кровью.
— Разве нет какого-нибудь лекарства… намазать бы ей живот… боль совсем замучила ее.
— Боль утихнет, — ответил Лаборецкий, — дело идет к концу. Но ты приготовь отвар из мака, ей полегчает.
— Неужели ничем нельзя помочь… Чтобы осталась жить? — прошептал Молнар. Наконец он все понял. — Война проклятая! — вознегодовал он. — И вода! Хуже собак живем.
Старец покачал головой. «Все они одинаковые, — подумал он про себя, — ищут, на кого бы свалить вину, вместо того чтобы судить самих себя».
— В прошлом году вода отняла у меня все сено — так и стояла до самой зимы. Ничего не выросло, пришлось корову продать.
— Собственного сына ты послал! — прервал его Лаборецкий. — Позволил ему воевать!
Молнар отвернулся к окну — боль подступила к самому горлу. Жил он честно; когда шли дожди, целыми ночами караулил реку, чтобы вовремя предупредить всех о наводнении, никому не желал зла — чем же вызван этот упрек? Сын должен был идти на войну, он отпускал его со слезами.