Час тишины
Шрифт:
— А теперь?
— Да, какое все это имеет значение? Разве в человеке главное — его профессия?
— Как-то же надо начать, — сказал он растерянно.
— Что начать?
— Ну разговор, когда вы хотите узнать другого человека.
Я должен теперь же ей сказать, что люблю ее, иначе не скажу никогда, а если и скажу, то в этом уже не будет смысла Он заметил каштаны перед окном, высунулся, и ему удалось сорвать веточку с большими пятилапчатыми листьями.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Я хочу тебе кое-что сказать.
— Так скажи. Только не отворачивайся.
Однако он молчал. Он не переносил
Иногда они думали о том, какая жизнь придет потом, не их собственная жизнь, а жизнь вообще, но и эти представления у них были разными.
Вода за его спиной перестала литься.
— Ну и много же ты мне наговорил! — В голосе ее была нежная снисходительность. — Да я и так все знаю, расскажи лучше что-нибудь совершенно обычное. Ты не помнишь, кем хотел стать, когда был еще мальчишкой? Кажется, это не особо лирическая тема.
Мальчиком он представлял себя владельцем огромного предприятия, которое осуществляет необыкновенное строительство: строит электростанции, использующие силу морских волн, могучие зеркала, распускающие полярные льды… Он путешествовал на собственном самолете в Бандор-Аббас, посещал свое самое большое строительство, и, конечно, на него нападали гангстеры, хотели украсть у него чертежи, которые он создал сам и которые не мог создать никто, кроме него, на всем свете.
Он засмеялся.
— Чему ты смеешься?
— Своим детским мечтам, — сказал он. — Какая чепуха!
Ей казалось, что смехом лгать труднее, чем словами, и она была рада, что он смеется как раз в эту минуту.
— Ну, иди.
— Тогда я еще тебе наговорю, — пообещал он.
Теперь они молчали, все звуки поглощала старая, тысячи раз пролеженная и пролюбленная кровать, которая давно утратила и стыд, и чувства.
Прошло много времени, прежде чем он захотел что-то сказать, но, приоткрыв рот, внезапно уснул. И голова его упала к ней на плечо — вся тяжесть его головы и шеи; она гладила ему виски — в темноте они казались темнее, чем днем, а потом касалась пальцами его щек, ощущая тонкие морщинки, разбегавшиеся под глазами, а чуть пониже жесткую кожу и маленькую ямочку над верхней губой, и широкие губы, чуть приоткрытые во сне! Это все мое, думала она, на мгновение почувствовав полное, никогда еще не пережитое счастье.
Когда он проснулся, было по-прежнему темно. У окна стояла она, тело ее было глаже самого нежного обнаженного дерева. Однажды на Шумаве он проводил замер дороги, поперек которой стояла старая ель — широкий ствол с потрескавшейся и почерневшей корой, но еще здоровый и полный сил. Он вбил тогда в живое дерево толстый гвоздь и представил себе падение ели — тщетно хватается она ветвями за окрестные деревья. И. тогда все его существо вдруг охватила болезненная жалость и сочувствие к живому дереву, не могущему спасти себя и осужденному на гибель под топорами. Сейчас он вдруг необыкновенно остро почувствовал ту же самую жалость, хотя и никак не мог понять, откуда она могла возникнуть в эту минуту.
— Однажды, — сказал он очень тихо, — я распорядился срубить старую ель…
— Ты уже не спишь?
Ее голос совсем разбудил его. Он приподнялся на локтях.
— Что ты там делаешь?
— Жду, когда взойдет солнце, — сказала она. — Я хочу запомнить сегодняшнее утро.
Он снова прикрыл глаза — нет, больше не уснуть! — и все время видел перед собой этот светлый силуэт в темном окне, полуоткрытый рот, дыхание которого он чувствовал, глаза, смотревшие в темноту, — большие, немножко раскосые глаза.
— Кто знает, может, уж никогда не повторится такое, — отозвалась она, — может, скоро вообще ничего уже не будет.
Он хотел сразу же ответить, сказать что-то такое, что необходимо сказать в такую минуту, однако им овладела тоска.
— Ты боишься чего-нибудь?
— Нет, — потом она поправилась: — Может, и боюсь. Кто сейчас не боится?
Он смотрел на нее и ждал. Она молчала. Из-за вершин деревьев медленно поднимался рассвет.
— Ты в чем-то участвуешь? — спросил он. — Я уже давно об этом думаю, — добавил он потом, — хотя о таких вещах и не спрашивают.
— Только не сейчас, не будем сейчас думать об этом. — Она отошла от окна и стала одеваться.
Он слышал ее зябкие движения, радовался, что их слышит, в них сосредоточилась жизнь, и надежда, и все, что ему было дорого и чего у него никогда не было.
— Ты должна быть осторожна.
— Я всегда осторожна. — И она улыбнулась.
— А ты должна это делать?
В комнату проникал свет, а вместе с ним возвращалась и война, и все, чем были полны их дни: бессмыслица, беспомощность, униформы, и ложь, и ожидания, и отчаянная тоска. Уберечь тебя, раз я люблю тебя, раз я знаю, что тебя могут увести, навсегда.
— Ничего не изменишь! Это не имеет смысла!
— А что имеет смысл?
— Ты.
— Я? — она тихонько засмеялась. — Извиняешься…
— Работа.
— Даже теперь? — Она снова вернулась к окну, стала искать в нем свое лицо, коснулась кончиками пальцев бровей, а когда увидела, что он наблюдает за ней, улыбнулась ему — стекло отразило улыбку.
— Теперь ничто не имеет смысла, — сказал он, — только ждать.
— Чего?
— Когда наступит конец.
— Нет, не так. «Только ждать!» Разве можно оставаться равнодушным к тому, что происходит? Ведь то, что сейчас происходит — вся эта война, — тоже результат равнодушия.
Он ужаснулся тому внезапному отчуждению, которое послышалось в ее голосе. Она повернулась к нему.
— Ведь ты же не равнодушный.
Он не ответил, а она заговорила быстро, настойчиво, будто убеждала самое себя:
— Нет, ты не равнодушный… Даже сам того не знаешь, какой ты. Но пришло время все это осознать. Люди — их много — об этом просто не думают. А если задумаются — поймут, что просто ждать нельзя.
Она смотрела на него с доверием, потому что любила его, и он почувствовал почти страдание от этого доверия.