Час тишины
Шрифт:
— Смотри, солнце, — торопливо сказал он. — Ты хотела его увидеть.
И они стали смотреть, как красный свет заливает край неба. Он положил руку ей на плечо. Она оглянулась.
— Ты тоже запомнишь это утро?
Он кивнул.
Глава вторая. ЮРЦОВА
1
Никогда
Уже несколько дней мужчины копали в размокшей земле длинную траншею; по деревне бегали венгерские солдаты, забирали кур и пытались заигрывать с девчатами. Офицеры сидели в доме Йожи, ужинали консервами, разложенными на картах, и запивали вином из его погреба; он сам предложил им вина — отчасти со страху, отчасти в надежде, что получит все-таки какое-нибудь вознаграждение. Но ничего не получил — в полночь мадьяры вдруг ушли, а из города нагрянули немцы — целая рота, — разбежались по домам и стали орать: «Партизанен! Партизанен!»
Они подожгли цыганский табор, а к утру вывели за дом блаженного Адама, всю семью Йозефа Смоляка — его старший сын Штефан уже год как ушел куда-то в горы — и всех расстреляли: и старого, полуослепшего деда, и отца, и мать, и двух сестер Штефана; потом привели блаженного, и тот должен был выкопать глубокую яму и бросить в нее все пять трупов.
Потом немцы облили дом Смоляков бензином, чтобы он лучше горел. И действительно, когда его подожгли, он занялся огромным пламенем, так что стало светло, будто в страшные грозовые сумерки.
В доме напротив вдова Юрцова коленопреклоненно стояла перед старым образом: она не так боялась за свою жизнь, как за свой домишко, за эту нищенскую приземистую халупку из необожженного кирпича — одну из самых убогих во всей деревне. Для нее же эта изба была всем на свете, единственным состоянием, и она знала, что у нее никогда не будет другой, потому что она осталась одна, без мужских рук. Как тут сэкономить' и построить?
Она была не настоящей вдовой, хотя сейчас, возможно, и настоящей: муж ее еще в двадцать восьмом году — через полгода после свадьбы и за четыре месяца до рождения дочери — уехал в Америку. Женились они по любви и верили, что скоро встретятся — вот только заработает Матей за морем на новый дом. Уже и в те времена избушка была плохонькой — сквозь глиняные стены проступала вода, а через узенькие окошечки вовсе не проходило солнце.
Когда Матей решил уехать, она плакала все ночи напролет, но столько уже уехало мужиков — ее собственный отец несколько лет был в отъезде, — что отъезд за море казался единственным выходом из положения. Ведь чем дальше, тем труднее было попадать туда.
Она хорошо помнила этот день: горячий вокзал, она стоит на открытом перроне, ей очень плохо. От рыданий, от солнца, от бессонной ночи. Ей хотелось побыть с ним хотя бы минутку наедине, но все последние дни целиком принадлежали только чужим людям. Люди приносили письма, давали ему бесчисленное количество поручений и платили наперед водкой. Всю последнюю ночь они пропьянствовали, пели, смеялись, будто уезжал он всего-навсего на базар или на жатву. Она тоже смеялась и пела, глядя на собравшихся, только у нее текли при этом слезы.
Поезд пришел точно по расписанию; Матей быстро ее поцеловал и потом еще постоял в окошечке. В дорогу он надел свой единственный костюм — темно-синий с красной ниточкой, в руке держал шляпу. Теперь она видела только часть его: высокий лоб, блестящие черные волосы и этот костюм. Она проверила перед отъездом каждый шов — там ему никто не починит; еще видела его плечи и лицо — он был еще здесь; но вот поезд медленно тронулся, и она со своим тяжелым животом побежала за поездом, крича: «Матей! Матей!» Все бежала и бежала, пока не обогнал ее последний вагон. И только тогда взмолилась: «Не уезжай!» Но он все равно уже не мог ее услышать; еще раз она увидела его руку — и потом уже больше ничего.
Он написал ей одно-единственное письмо, писал о том, что в Америке нет никакой работы, что работал несколько недель на строительстве, а теперь и на строительство не наймешься, писал, что хочет вернуться домой, будь у него деньги хотя бы на дорогу, но что пока и на это нет надежды. Письмо это она хранила под образами.
«Моя любимая жена, — кончалось письмо, — я думаю только о тебе, о той, кому я перед богом пообещал свою любовь, и я знаю, что однажды мы встретимся».
Больше она о нем ничего не знала, не знала даже, жив он или мертв, и все-таки в течение всех этих шестнадцати лет ни разу ему не изменила— так постепенно и старела без всякой радости, без ласки.
Остались ей только дочь, костел, водка да этот вот домик — маленький и развалившийся. И хотя она уже почти отвыкла чего-либо желать, в ее воображении рисовался иногда прекрасный кирпичный дом, куда выйдет замуж Янка и возьмет ее с собой.
Отблески пламени танцевали на почерневших стенах, а она молилась: «О дева Мария, спасительница наша, смилуйся надо мной, убогой, и над этим домом, нет у нас больше ничего, негде приклонить голову».
Она чувствовала, как через окно все больше и больше доносится горячее дыхание пожара.
«Матерь божья, — шептала она прерывисто, — столько просьб моих ты не услышала, мужа ты мне не вернула, оставь мне хотя бы эту избу, больше нет уже у меня ничего, у бедной».
— Мама!
— «Дева святая…» Где ты шаталась так долго?
— Мама! Эвакуация!
— «Помоги… попроси у сына своего, пречистая дева…» Оставляешь меня одну, таскаешься по ночам…
— Мама! — повторила Янка. — Все бегут…
Дочь стояла в дверях, всего минуту назад она выбежала наружу, накинув на рубашку одну только юбку, а на голые плечи простенькую накидку; длинные светлые волосы ее совсем почернели от сажи.
Янка присела на постель.
— Немцы выгоняют людей из домов, — говорила она задыхаясь, — страшно кричат. Пушкарову как стукнули по спине, так она и осталась лежать.
Янка была измучена, напугана и не знала, что делать.
— Ну что же ты сиднем сидишь, как наседка? — крикнула Юрцова.
Она сдернула с постели одеяло и стала быстро запихивать его в большую наволочку.
— «Матерь божья, — шептала она, — и последнее-то у меня отнимаешь! Сжалься над убогой!» Иди, запрягай корову, — приказала она дочери.