Час урагана
Шрифт:
Одно я все-таки понял. Точнее, сам себя убедил в том, что еще вчера пришло мне в голову и застряло, будто осколок снаряда. Будановой удалось выделить этот пресловутый ген-счетчик. Не знаю — как. Она работала в большом коллективе. Это эксперимент, а не теория. Она не могла скрывать свои исследования, в отличие от Парицкого. Но нигде никогда ни в каком научном издании по генетике (я поискал во всех, какие знал, поисковых системах) не был упомянут ген-счетчик принятых человеком сознательных решений. Как же тогда…
Думать об этом не имело смысла, тем более, что был еще один вопрос, который я хотел задать Евгении Ниловне (сначала Веденееву, но его я так и не застал, а потом и Будановой). Без ответа на этот второй
— Я весь день думала над вашими словами, Петр Романович, — сказала Евгения Ниловна, когда я сел на старый, времен то ли коллективизации, то ли освоения целины, диван, пружины которого так скрипели, будто это был их последний миг, сейчас они лопнут, и острые концы вонзятся… я бы пересел на стул, но Буданова опустилась на диван рядом со мной, и мне стало неудобно демонстрировать свои нелепые страхи.
— Я думала, обижаться мне на ваши слова или… — она сделала паузу, предполагая, видимо, что я скажу нечто вроде «да я ничего в виду не имел, на что же обижаться?». Я, однако, молчал, думая больше о том, как разместиться, чтобы сидеть не на пружине, а где-нибудь в промежутке.
— И решила, что, наверно, вы правы, — продолжала Буданова. — Не знаю, что по этому поводу сказал бы Олег, и уже не спросишь… А вы все равно додумаетесь сами, только времени больше уйдет, я правильно понимаю?
Я промолчал.
— Молчание — не всегда знак согласия, чаще оно означает взаимное непонимание, — задумчиво проговорила Евгения Ниловна, и тогда я задал свой вопрос, над которым — а вовсе не над тем, секвенировала ли она ген-счетчик, — размышлял весь день:
— Вот что я хотел знать. Человеческая жизнь не бесконечна, к сожалению. И число принимаемых за всю жизнь решений тоже бесконечным быть не может, это большое число, может, десять миллионов, может, больше, это зависит… ну, вы понимаете… Но это конечное число. А числовая ось бесконечна. И простых чисел бесконечное множество. Значит, где-то среди простых чисел существует такое… или такие, их тоже может быть много… которое определяет или как-то фиксирует наш конец. Последний в жизни выбор. Когда-то счетчик щелкнет в последний раз, и больше вы не сможете принять ни одного осознанного решения. Что тогда? Человек умрет? Или станет похож на растение? Может, ген старости и ген-счетчик — одно и то же? Или действуют вместе? Или…
Буданова встала. Ей пришлось упереться в диван обеими руками, и я видел, как ей тяжело поднимать свое старое тело. Кажется, ей было даже больно; может, кости у нее болели, может, что-то еще, она поморщилась, но уже стояла на ногах и неожиданно резво принялась ходить вокруг стола — против часовой стрелки, — на ходу поправляла чашки, переставляла блюдца, наверно, чтобы думать, ей нужно было непременно двигаться, как мне для того, чтобы мысль не сбивалась, нужно непременно сидеть перед компьютерным экраном и держать пальцы на клавишах, а раньше, когда не было компьютеров, я непременно должен был, чтобы подумать, раскрыть свою портативную «Эрику», вставить лист бумаги, непременно один, без копирки, потому что мысль не копируется, мысль может появиться только раз, она уникальна…
— Да, — сказала Евгения Ниловна, неожиданно остановившись, но не передо мной, а с противоположной стороны стола, и смотрела она не на меня, а в какую-то точку в центре этого круга. — То есть, нет. Вы правы, Петр Романович: число решений, принимаемых человеком в течение жизни, ограничено, это ясно. И ген старения… Несколько лабораторий уже сообщали о том, что такой ген выделен, но пока это оказывалось… ну, я бы сказала — преувеличением. Но вы неправы, когда обвиняете меня… или это не обвинение, а, как вы полагаете, констатация факта?.. В общем, когда вы говорите, что я обнаружила ген-счетчик. Я не могла. Хотела, да. Очень. Это было бы… Я не честолюбива, знаете ли. Но Олег меня буквально зажег… Как поджигают фитиль у пороховой бочки. Мне очень хотелось, но… Если бы у меня была своя лаборатория. И оборудование, как в Ливерморской группе. Или хотя бы, как в Москве. Но у меня не было ничего — только купленное пятнадцать лет назад, когда у нас еще были деньги, уже устаревшее оборудование, на котором мы все-таки сумели сделать кое-что и для программы «Геном человека». Но… Послушайте, Петр Романович, мы тут разговариваем, а вы, наверно, голодны? У меня есть борщ и котлеты, давайте я это разогрею?
Переход был таким неожиданным, что я не сразу перестроился и ответил «нет, спасибо», прежде чем действительно почувствовал голод — ел я днем и рассчитывал здесь не на плотный ужин, конечно, но хотя бы на пару кусков магазинного кекса.
— То есть, я хочу сказать — да, я бы не против…
— Тогда посидите немного в одиночестве, — сказала Евгения Ниловна, — и пока я все принесу, подумайте вот над каким вопросом: как поступили бы вы сами, обнаружив в литературе вполне определенные доказательства того, что ген-счетчик выделен — не вами, конечно, а вашими более продвинутыми коллегами, — но интерпретируют они его совершенно неправильно? Неправильно с вашей точки зрения, но если вы свою точку зрения выскажете, то неправильной сочтут именно ее, и большинство коллег вас просто…
Она не договорила фразу, поджала губы, бросила в мою сторону взгляд, скорее растерянный, нежели гневный, и вышла в кухню, откуда послышались звон посуды, стук дверцы шкафа и еще какие-то звуки, свидетельствовавшие о том, что Буданова определенно принимала решения и в соответствии с ними совершала действия. А счетчик в ее организме отсчитывал простые числа, приближаясь к концу шкалы, за которой… Она ведь старая. Под восемьдесят? Может, пойти помочь?
Тоже решение. Элементарное, но осознанное. Щелк.
— Вы будете со сметаной? — спросила из-за двери Евгения Ниловна.
— Да! — крикнул я. Щелк.
— Помогите мне принести тарелки!
Борщ оказался в точности таким, какой я всегда любил и который не ел с того времени, как заболела Софа и не имела больше сил заниматься хозяйством. Я бы и добавки попросил, но Евгения Ниловна поставила передо мной тарелку с котлетами, гарниром к которым оказался картофель, прожаренный именно так, как всегда жарила Софа — крупными ломтями и с коричневой корочкой. Мне не нужно было принимать решений — есть это или не есть, — за меня решал организм, и счетчик наверняка стоял: ужиная в обществе Евгении Ниловны, я удлинял свою жизнь…
— Спасибо, — произнес я первое за полчаса слово, — удивительно вкусно!
— Пожалуйста, — грустно сказала Буданова, складывая тарелки одна на другую. — Ваша жена хорошо готовила? Не отвечайте, я вижу…
Я не ответил. Почему-то именно сейчас мне показалось, что мы с Евгенией Ниловной не можем не понять друг друга — как понимали мы друг друга с Софой. Мне почему-то именно сейчас стало казаться, что я выплываю из летаргии, в которую впал, когда ушла Софа, будто не мыслительная деятельность, а какие-то борщ с котлетами, еда совершенно непритязательная, играли главную роль в моей жизни. Это было странное, новое для меня ощущение, мне нужно было его осознать, и я, как привязанный, пошел следом за Евгенией Ниловной в кухню, понес тарелки, хлебницу с хлебом, на плите стояли кастрюля и большая закопченная сковорода, от которых шел такой запах… Я поспешил выйти, потому что на глаза навернулись слезы, и я совсем не хотел, чтобы Буданова это увидела. Я здесь не потому, черт возьми, чтобы…