Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Овчинное покрывало дрогнуло еще раз, вторая нога вынырнула из темноты и тоже легла на овчину, так что обе ноги оказались немного раздвинутыми. Теперь мне могла бы прийти в голову новая мысль — не так уж важно какая, пусть и дикая, строптивая; необычность поведения Аякса должна была бы броситься мне в глаза — на это он и рассчитывал; да только я оставался закрытым. Я не пытался дать какое-то толкование происшедшему. Я видел, как мне представлялось, нечто обыденное. Я не подозревал ничего плохого и ничего не ждал. Я заметил, может быть, что второе бедро симметрично дополняет первое. Я видел, что овчинное покрывало теперь собрано в складки, скомкано и что верхняя часть туловища, включая руки, все еще погребена под овечьей шкурой. Загляни я в лицо Аяксу, я, наверное, обнаружил бы в нем признаки досады. Но я не смотрел на голову. Я лишь услышал отчаявшийся, но все же взыскующий голос, голос не-взрослого. — Сейчас я бы, пожалуй, сказал: голос красивого, глупого и нахального ребенка.
Прозвучал вопрос: «Я что же, должен еще больше пойти тебе навстречу?»
Я вопроса не понял. Не распознал в нем сигнала. Наверное, я ошеломленно уставился на замолкший рот. Или я соображал так туго, что даже до этого дело не дошло. Во всяком случае, я принудил Аякса к крайности: принудил выдать его намерение, о котором, как он полагал, я и сам давно мог бы догадаться. Теперь, видя, что я все еще не ухватываю сути момента, он высвободил обе руки и сдвинул покрывало вниз, так что оно вспучилось горой на его животе. Теперь я увидел, что он не одет. Один из его сосков был коричневым, нежным… другой сверкал металлическим блеском, как нечто искусственное. Этот второй сосок был позолочен. Аромат сильного парфюмерного средства, из пачули или мускуса, ударил мне в нос{205}. (Я
Но я поступил вопреки своим представлениям. Больше того, во мне что-то произошло. (Я попытаюсь передать содержание тех секунд: мне самому необходимо обдумать случившееся. Ведь в конечном счете все мое существо в то мгновение сжалось до одной-единственной точки — моей души.) Я не отвернулся от Аякса со смущением или негодованием. Я без страха наблюдал за работой моего чувственного восприятия. Мне кажется, только что написанный абзац подтверждает это. Но моя нежность к Аяксу — еще очень юная, едва распознаваемая нежность — угасла. Правда, я впервые ощутил ее как нечто реальное именно когда она исчезла. Я пережил нечто вроде рождения мертвого ребенка: вспышку надежды и сразу вслед за тем — ледяное затишье. Смерть моей нежности — в тот самый момент, когда я почувствовал себя способным принять грубый дар чужого сладострастия. Я хотел разделить с Аяксом минуту несомненнейшей жизни, высочайшего благозвучия бытия. Да только перед этой минутой стояла боль: что я его неизбежно потеряю, уже потерял. Так я стал врагом собственного возможного счастья. Я сделался настолько бесчувственным, что смог вспомнить о некоторых размышлениях, которым предавался до этого ошеломляющего мгновения, в прошлом. Тогда я дал себе клятву, что больше не буду любить никакого человека. Теперь я понял глупость такого намерения: ведь непреложная тяга к любви не подчиняется моей воле. Однако я могу добиться того, чтобы любовь оставалась в сокрытости и там мало-помалу распалась. Я объяснил себе — перед лицом своего мертворожденного ребенка, перед этим безупречным, несомненным, сильным юношеским телом, готовым ради меня на все{206}, не отводя взгляд от его позолоченного соска, — что я уже растратил от рождения данное мне сокровище любви; что дюжина или две дюжины человек получили от него какую-то часть; что оно сгорело в пылающей печи моей дружбы с Тутайном; что его уменьшали и мое одиночество, и проходящие годы. — От счастья я, конечно, не отрекся. Я не принимал решения, что укажу ему на дверь, если оно случайно — сбившись с дороги — забредет ко мне. Я знаю: счастье — это брат-близнец секунды, оно мимолетно, как время. Земному плотскому существу, разрушаемому текучим временем, счастье доступно только в виде удовольствия — если оно принимается без сомнений и раскаяния. Без сомнений и раскаяния. Мое тело — земное, и только; я больше не могу воображать, будто сияние, излучаемое моей персоной, достигает звезд и там сохраняется. (Я уже стал телом, достигшим пятидесятилетнего возраста: телом, с существованием которого мирятся, но которое не любят.) Я совершенно отказался от такого рода учений. Я признаю, хоть и против воли, только авторитет Природы, чьи манифесты проникают в меня через все органы чувственного восприятия. Каким бы Аякс ни был (в те секунды я вообще не принимал его качества во внимание) — хитрым, порочным, исполненным фальши даже в полезнейших поступках, — он предложил мне головокружительную авантюру, животное блаженство, вкус которого драгоценен… и которое свободно от мук любви: восторг; внезапный, мшисто-мягкий, напитавшийся земными ароматами восторг. Настоящее счастье. Кто поймет, почему я колебался, не решаясь это счастье схватить? Почему не протянул руки, чтобы они дотронулись до Аякса? Не наклонил голову, чтобы наши с ним губы слились в спасительном поцелуе?
Я уже все потерял и мог только выиграть. Я не испытывал угрызений совести, не чувствовал ни малейшего отвращения. Я был уверен, что меня ждет радость. Я даже не сомневался, что получу преимущество. Оно было бы огромным. Я бы проник в тайну, каковой является для меня этот Аякс. Его готовность пойти мне навстречу не знала ограничений. Достаточно было бы пробудить в нем слова, и он стал бы для меня раскрытой книгой. Тот, кто дарит радость и поцелуи, раскрывается для принимающего эти дары.
Но я поступил вопреки своим представлениям. Накопленные мною знания включали и понимание неизбежности такого отказа. — Я попытаюсь изобразить круг одолевавших меня мыслей и чувств: все неуместное, бессмысленное, наивное… набегающее одно на другое… взаимоисключающее. Вся моя бедность обнаружилась. Я беден. Беднее, чем до сих пор был готов признаться себе. Мой Противник попрекнул меня моей бедностью. Я не презираю Аякса. Мне пришлось приложить усилие, чтобы оторваться от него. Сладострастная боль — вот всё, что я себе взял. Смотреть на это тело, трепетать от желания и позволить себе низвергнуться в пустоту… Остаться без нежности… Я в тот момент не думал о Тутайне, не думал ни о каком человеке. Знать, что я никогда больше не увижу этот позолоченный сосок… Прощание с чужой плотью. Последнее. Безвозвратное. Мои глаза словно гладили юную, чужую кожу этого дерзкого мальчика. Сердце, казалось, вот-вот разорвется. Но я сказал:
— Что ж, Аякс. Я тебя понимаю. Накройся. Наше товарищество могло бы, по прошествии долгого времени, к этому прийти; но оно не может с этого начаться.
Прежде чем он заговорил, я поднялся и по ковру стал пятиться к двери. Тут-то и случилось, что я задел какую-то скамеечку для ног и опрокинул стоявшую на ней бутыль. Содержимое целого арсенала соблазнительных запахов, животного и растительного происхождения — включая бергамотовое масло, резкий аромат ванили и тропических деревьев, — излилось на пол. Атмосферный потоп, клубы раскаленно-чувственных испарений, вонь от стократно умноженного сладострастия… Какой-то непостижимый концентрат: одурманивающий, как эфир, стойкий, как асафетида{207}, и сладкий, как мед… Я поднял бутыль и поставил ее на место. Потом извинился, вынул носовой платок, попытался хоть отчасти вытереть пролившуюся жидкость.
— Я тебе не нравлюсь, — капризно проговорил Аякс и нарочито потянулся, в последней попытке похвалиться собой.
— Ты мне очень нравишься, — ответил я. — Очень. Тут дело не в отвращении. Дело в другом. Я бы вышел сейчас, даже если бы ты был молоденькой девушкой. Одевайся! Я буду ждать в гостиной. Я тебе все объясню.
Может, на самом деле и эту реплику я произнес вслух только наполовину. Я вышел. «Одевайся! Я буду ждать в гостиной» — такое я точно сказал.
Мое пребывание у Аякса длилось считаные минуты. А с момента, когда он показал мне свою грудь и я понял суть его предложения, его готовности, пролетели вообще какие-то секунды (которых хватило ровно на то, чтобы я услышал, как бешено колотится сердце). Моя реакция — не знаю, ложная или правильная (порождение мучительно флуктуирующей интуиции, слишком непосредственной, чтобы на нее могла воздействовать воля, чтобы ее можно было истолковать как результат проверки собственной совести), — напоминала инстинктивное действие, для которого характерна краткость. Мое отступление осуществилось с бешеной скоростью. Я вдруг распознал в действиях Аякса продуманный — фрагмент за фрагментом — план, рассчитанный на то, чтобы меня соблазнить. Теперь я распознаю и начало этого плана, возникшего еще вчера или позавчера, и ту роль, которая отводилась в нем жирной пище, неумеренно потребляемому вину.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Поскольку я отвернулся от Аякса, я мог бы теперь — лишь с едва заметными следами фальсификации — написать, что я его презираю, что нахожу его действия непристойными. Наше поведение всегда имеет и максимально приличную, «витринную» сторону. Мысли, которые кажутся взаимоисключающими, на самом деле не так уж далеки друг от друга. Однако, напиши я такое, я бы уподобился тем фарисеям, которые благодарят Бога за то, что они не так порочны, как грешники. (Большинство в любом человеческом обществе в силу необходимости всегда состоит из поборников нравственности и чиновников.) В действительности же наше бытие широко разветвлено, как крона дерева, часть листьев которой развернута к солнцу, а другая — к тени. Мы, при всем нашем убогом несовершенстве, ценнее, чем готовы признать те, кто судит о нас; по крайней мере, мы, несмотря на наши ошибки и заблуждения, угодны Природе. Мы представляем не только нас самих: мы — служители воплощенного в нас закона, не нами установленного. Наша вина наверняка в любом случае мала. Потому мы должны принимать как переживание все то, что выпадает на нашу долю. Мы должны принимать наше взросление и умирание… и ужасное разочарование, возникающее из-за того, что мы теряем всякую ценность, если отмечены врожденными недостатками, постигшим нас несчастьем или старением. А кто может похвастаться, что не имеет такого «врожденного недостатка», который не нравится его ближним? — Я думаю, утешение можно обрести только во Лжи. В настоящей, глубокой, всеобъемлющей Лжи. Там мы укрыты и чувствуем себя в безопасности. Там нас никто не найдет, даже мы сами. Ложь — удивительный ритуал, погружающий нас в дрему. — Но я всегда бегал за Правдой, за подлинным несчастьем. Я вижу некоторые из тех знаков, которыми мы отмечены. Я — отмеченный. Тутайн был отмеченным. Аякс — отмеченный. Моя мама. Мой отец. Все матери, все отцы. Все любящие этого мира — отмеченные. Я потерял веру в благость Провидения, поскольку видел, что побеждают сильнейшие и число. Нам некуда бежать от правды Природы — с нашим чувственным восприятием, с нашими философскими возможностями. У Мироздания для нас припасен лишь один подарок: ощущение равновесия, даруемое сном и успокоенностью — плодом исполнившегося плотского желания. Это мало. Это — получаемая нами малая плата. Для меня невозможно такое: желать лжи. Я могу, по необходимости, ей предаться; но не могу желать забвения или волшебства молитвы. Мой вечный Противник опустошит мой мозг; но я — пока что — обороняюсь. Смысл моих усилий — обороняться против сильнейшего, против покушающегося, который хочет избавиться от меня: меня, — этого места действия, этой судьбы, этого человека, который не знает, вернется ли он когда-нибудь — после того как исчезнет отсюда. Который не знает этого, потому что никто этого не знает. Я не могу никого судить; но я могу, в моем возрасте, отвергнуть даже малый, даже единственный подарок; я могу бежать в свое одиночество, к самостоятельно созданным картинам. Но в таком поведении нет никакого нравственного триумфа. Уж скорее оно результат моей нерешительности.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я вышел. Прикрыл за собой дверь. И лишь когда я остался один, началось вихревое кружение моих безумных порывов. Я страдал. Страдал, как редко когда прежде. Я не осуждаю Аякса. (Я еще часто буду это повторять, чтобы не начать осуждать его в самом деле.) Я всего лишь обратился в бегство. Чего он хотел от меня? Какую цель имело сделанное им предложение? Ведь это не согласуется с разумом, как я его понимаю. Образуй мы пару любовников, он бы стал дающим, жертвующим собой — потому что он моложе и его облик лучше, чем у меня. Какое качество во мне могло бы показаться ему достойным любви? — К моей музыке он равнодушен. Моих тайн не знает. И все-таки именно он был домогающимся, чья готовность предшествовала моей. Он решился пожертвовать собой.
Я окончательно отрезвел. Еще в полдень мой мозг был наполнен невыразимым блаженством, но теперь он погрузился в едкий раствор всеобъемлющего отчаяния. Простодушие в отношениях между мной и Аяксом сделалось невозможным. Я обнаружил свою нежность к нему и тотчас вновь ее потерял. Я тоже возжелал его, но слишком поздно и не без фальши. Отговорка — что произошло недоразумение — не поможет. Он, на собственный страх и риск, решился изменить отношение ко мне. Я от него уклонился. Но теперь любые решения могу принимать только я. Немыслимо использовать случившееся сегодня как предлог, чтобы расстаться с Аяксом. Я уже не могу обходиться без него. Его присутствие, пусть иногда и тираническое, стало новым импульсом для моего духа; благодаря ему, можно сказать, ускорился обмен веществ моей души. Я больше не готов к одиночеству. Я, значит, должен вывести на чистую воду сделанное им предложение: разбираться с ним, расчленять его, пока оно не будет истолковано, прощено и сделано пригодным для будущего… пока не потеряет свои шипы. — А позор… наш позор должен быть превращен в общее для нас тайное знание. Ах, это изнурительная работа для неплодородной души! Две упрямые души должны добиться пресуществления некоей данности. (Если бы мое мужество было хотя бы так велико, как у какого-нибудь заурядного человека! Как простодушное мужество обычного, преследуемого горестями человека!)
Я был настолько глуп, что какое-то время бездеятельно ждал появления Аякса, как бы предполагая, что это все еще его роль — быть водителем в наших запутанных делах. Конечно, я вскоре догадался, что его роль не могла измениться: он сделал мне далеко идущее, даже всеохватывающее предложение, которое невозможно исказить или ослабить; я, правда, впервые ознакомившись с этим предложением, отверг его; но Аякс-то еще не снял свое предложение, не уменьшил его — до поры, пока я найду время, чтобы взвесить все сомнительные стороны и преимущества. Аякс не появляется — значит, наверное, он все еще лежит в кровати и ждет меня. Он ждет, что я не устою перед искушением… и сдамся. Я спрашиваю себя — глупо и настойчиво, — не будет ли это, по крайней мере, самое удобное: сдаться… снова пойти к нему, принять такое переживание и уже после, вдвоем, рассмотреть его следствия. (Что, собственно, мне мешает? Я уже запутался в своем желании.) Ах, но это стало бы началом неведомого. Я должен был бы сам поддаться пороку, вопреки моей воле. Мои житейские неприятности умножились бы. Необдуманные поступки не соответствуют моей натуре. Переживания сделались для меня чем-то чуждым. Меня ужасает возможность такого поворота моей судьбы. (Я только думаю о ней. Я не представляю ее себе образно. Она приближается ко мне только с помощью слов. Однако еще ужаснее, чем порочная склонность ко мне другого человека, была бы для меня уверенность, что Аякс меня любит. Это означало бы разрушение моего бытия. (Я выражаю свои мысли очень неумело. Любовь есть нечто безусловное. Аякс просто останется лежать в постели. Он больше не встанет. Он, возможно, вознамерился умереть.) Такая крайняя опасность маловероятна — и все же одна только мысль о ней переворачивает во мне все, вплоть до сокровенных глубин. Я попытаюсь прояснить это чувство, что привычный уклад рушится, — насколько смогу. Я задолжал отчет самому себе. Для меня все становится яснее, когда превращается в слова на бумаге. Но мое чувство всегда пребывает где-то далеко, вне слов. Оно мешает мне найти правильный порядок. И все же эти фразы, неточные и едва ли написанные в правильной последовательности, являются для меня дорожными указателями: помогают ориентироваться в лабиринте событий, которые моя душа, из-за какого-то присущего ей недостатка, не способна воспринимать с достаточной ясностью. Мне вновь и вновь не хватает силы, потребной для принятия решения. Я бы не ужаснулся, если бы какое-то стремление во мне решилось на нечто отвратительное или подлое. Но тогда это должно быть обусловлено всей моей волей, подлинной потребностью. А между тем я не чувствую такого чистого принуждения — которое было бы единственным оправданием для моих поступков и желаний…