Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Аякса мои слова явно задели. Я даже думаю, он их долго не забудет. Не исключено, что и сам он начнет разговаривать со мной по-другому. Я тотчас извинился. Но что толку — забирать назад уже сказанное?
— Ты не особенно вежлив, — произнес он тоном, не оставляющим надежды.
— Я не имел в виду ничего плохого, — заверил я его придушенным голосом. И сразу капитулировал перед неодолимой, как мне казалось, трудностью — невозможностью ясно выразить свою мысль. — Лучше будет, если мы отложим сделку, — продолжил я. — Купив камень за чересчур низкую цену, я тебя обману, не так ли? Нехорошо, когда один человек обсчитывает другого. Мы должны стараться иметь как можно меньше поводов для раскаяния. Но и назначенная тобою сниженная цена, которая совершенно не соответствует подлинной ценности камня, для меня слишком высока. Я мог бы объяснить это подробно; но, боюсь, ты бы заскучал. — Если же подождать, то стоимость алмаза только возрастет. Когда-нибудь — по крайней мере, я так полагаю — у тебя уже не будет необходимости превращать камень в деньги. Позже… позже… придет другое время…
— Что ж, давай отложим сделку, — сказал он спокойно
Мы оба слишком жалки. Такое суждение меня слегка озадачило. Не потому, что оно относилось и ко мне… Я не понимал: как мог Аякс сказать о себе, что он жалок? Он, наоборот, наделен великолепными природными задатками. Я не считаю невозможным, что и его душа, и тело — оба они — являются подлинными расточителями. Ведь это что-то совершенно особенное: эта слиянность в Аяксе воли и способности к действию. Это объясняет и извиняет многое. Правда, я еще не вполне уверен. — —
Он забрал у меня свою собственность и занялся домашними делами.
К вечеру дело дошло до того, что мои нервы отказались служить. Груз мыслей, зримых картин и страхов громоздился все выше. Гнетущий кошмар образовался из пронзительной для меня новизны признаний Аякса. Меня обложили со всех сторон{226}. Мой мозг, конечно, занимается всякими глупостями; он вообще устроен не так, чтобы правильно отображать впечатления, пронизывающие душу; он постоянно что-то в них изменяет — впрочем, так же, вероятно, действует любой человеческий мозг, подвергавшийся какому-то воспитанию, — а я и моя жизнь определенно были не лучшими школьными учителями; и все-таки мой мозг не проходит совсем уж мимо тех событий, которые меня осаждают, — нет, я не отношусь к числу душевнобольных, сумасшедших. Не отношусь именно потому, что мой разум не проходит мимо реальных событий. Иногда он — уже задним числом — устремляется в самую их гущу, и эта гуща грозит мне гибелью. События последних дней я теперь истолковываю так: подстроенное Аяксом искушение моих чувств было лишь маленькой частью необозримой атаки на мои тайны. — Аякс остановился возле моего письменного стола, пнул гроб Тутайна и подкупающим, немного ломким голосом попросил: «Скажи мне все-таки, что там внутри». — И я преподнес ему давно подготовленную ложь: «Пластинки». — Он присвистнул сквозь зубы, как бы в знак своего разочарования и пренебрежения. В тот же миг дрожащий грохот нового взрыва целиком заполнил комнату. (Ветер дул в нашу сторону.)
— Что это за странные работы делают для тебя? — спросил он. — Шахту колодца, которая никогда не наполнится водой… разве только дождем небесным.
Я снова обдумал свои перспективы. Мелькнула утешительная мысль (не в первый раз), что я мог бы броситься Аяксу на грудь, выплакаться и решиться иметь дело с ним, во всем хорошем и во всем плохом. Судьба ведь когда-то сумела установить такого рода порядок в отношениях между мной и Тутайном… Но сейчас я боялся. Неприкрытый, низменный страх… Не знаю, как далеко все должно зайти, чтобы я бросился в его объятия. Я побежден, но еще не полностью изгнан из своих прежних грез. Я испытываю сострадание к себе, потому что во мне еще осталась какая-то невинность, схоронившаяся в укромном месте, и я не хочу ее потерять. Может, все это только отговорки. Я даже не обладаю той силой здравомыслия, которая свойственна деревенским парням. Я понимаю, что действую не как здоровый человек — не как он, который здоров и телом, и душой. Во всяком случае, мозг мой сделался бесплодным и мрачным. — Как через анфиладу пустых залов, донесся до меня гулкий голос: «Срок давности… для всего… истек. Самое худшее, что еще может быть, — что Тутайна подвергнут вскрытию в какой-нибудь анатомичке». Но мои глаза (они тоже, как и глазные нервы, имеют подобающее им место у меня в черепе) видели множество маленьких ранок, которые остались от протыкавшего кожу шприца; я знал, что будет возбуждено следствие, что ситуация несравненно ухудшится. Труп не должен быть обнаружен, потому что никто не имеет на него права. Если же его обнаружат, то найдут и обломок тазовой кости Аугустуса. — — Я прикован к Аяксу. Я теперь понимаю это совершенно отчетливо. Мои тайны, когда придет время, вывалятся из меня. И он их подберет — как перезревшие, осыпавшиеся плоды. Все лживые измышления обрушатся, как трухлявые деревянные мосты. Потому что тяжелое становится слишком тяжелым в испытующей пустоте. У меня осталась одна надежда: что Аякс — человек, подобный мне; то есть человек запутавшийся, совершающий двусмысленные поступки; таинственным образом принуждаемый к тому, чтобы стать моим товарищем; тоже израненный и нуждающийся в утешении; не безжалостный, а покладистый; не чей-то посланец, а он сам, движимый собственным любопытством, а не должностным любопытством подосланного ко мне шпика. — Я буду оказывать сопротивление, смиренное сопротивление. — Ах, путь бы он был кем угодно — несчастливцем, которого преследуют всякие беды, заблудшим, имеющим на своей совести преступление, — только пусть будет самим собой, а не выполняющим задание Другого! Пусть я буду иметь в качестве противника только это лицо, эти руки, этот позолоченный сосок, только это одно тело, только этого человека, его одного! Тогда я сумею откупиться. Выкупить себя и Тутайна. — — —
Сильная внезапная боль вонзилась, как кинжал, в мой мозг. Этот сигнал мне хорошо знаком. Приближался один из отвратительных, душераздирающих приступов. Я заранее чувствовал, что на сей раз он будет особенно неотступным. Мне придется пережить такие ужасы, каких со мной не случалось уже давно. Есть страх перед болью, который вряд ли обусловлен одной лишь нашей трусостью. Телесную боль, когда она достигает определенного уровня, можно считать одним из предвестников смерти{227}. Врачи, правда, утверждают, что боль обманчива и ни в коей мере не свидетельствует о тяжести болезни. Но ощущение, что ты подвергаешься уничтожению, в любом случае — плохой признак. Я уже стонал и пытался жалобными стонами растрогать свою муку… пытался этой детской хитростью обмануть бездну. Я чувствовал приближение безграничного равнодушия. Глубокие воды сомкнулись надо мной. Моя судьба, мои последние впечатления померкли. Память, на всю глубину, угасла. Случившееся вчера, случившееся сегодня — все растворилось в не-бывшем. Осталась только эта боль, ужасное нескончаемое пространство боли, которая порой распространялась так далеко, что из-за своей вездесущности становилась неразличимой. Она как бы поднималась во весь свой губительный рост. Увы, к этому вскоре прибавилось и чувство головокружения, так что опять появились какие-то различия. Различия между беспамятством и болью. Тело — которое одно только и осталось — защищало себя прерывистым разгоряченным дыханием. Я поднялся из-за стола; но тут же вынужден был ухватиться за что-то руками, чтобы не упасть. Аякс — утративший все свойства, забытый, он был мне так же безразличен, как любая даль, не знающая меня, — тотчас понял, как со мной обстоит дело.
Наблюдая пытку, которой я подвергался, он уже не доверял собственным рукам.
— Хочешь какой-нибудь порошок? — спросил.
— Слишком поздно, — ответил остаток сознания во мне. Два мучительно произнесенных слова, медленное отрицательное покачивание головой… Он все-таки принес лекарство. Я не смог его проглотить. Теперь Аякс попытался осторожно погладить мою голову, усадить меня в кресло.
Тот во мне, кто был одержим болью, крикнул: «Прочь, прочь! Попробуй только дотронуться, я ударю». И я сжал кулаки.
Кризис быстро приближался к кульминации. Тело мое купалось в холодном поту. Меня вырвало. Теперь сквозь меня вроде как повеяло холодом, которого я не почувствовал; зато зубы громко застучали, тело сотряслось от дрожи, а кожа натянулась. Чья-то рука ухватила мое сердце, чтобы его, еще борющееся, задушить. Обморочное состояние, в котором ты продолжаешь стоять прямо…
Он наверняка наблюдал эту борьбу во всех ее фазах. При первой же паузе, которую позволил себе мой ужасный противник, Аякс влил мне в глотку растолченное в порошок лекарство, смешанное с водой.
— Пойдем, — сказал он, — ты сейчас должен лечь. — Он подвел меня к кровати, расстегнул на мне одежду. Я, застонав, позволил себе упасть — все еще ничего не сознавая и дрожа от холода, но уже вполне освоившись с неотступной болью. Аякс оставался рядом с кроватью, молчал, как воплощение благородного сострадания. Ничего не говорить, не двигаться — он искушен в этих добродетелях. Он видел, как боль отклонилась от меня и как непроглядная ночь окутала мой мозг, все изнуренные борьбой клетки… Позже, когда я вынырнул из этого Ничто — земная ночь, наверное, наступила очень быстро, потому что в комнате было темно и горела лампа, — Аякс все еще сидел рядом. Он обратился к моим полуоткрытым глазам.
— Можно, я поглажу лоб? Это тебя освежит. А когти боли еще где-то держат тебя?
Я не ответил. Но и не стал противиться. Мир реальности еще не восстановился для меня со всей четкостью; воспоминания мои дрейфовали, как трупы в реке, — имена вещей еще не проснулись. Я почувствовал первый прилив удовольствия, исходившего от его теплых рук. Как усыпляющий темный вязкий поток, так скользили его движения над впадинами моего черепа — пробуждали отдельные нервы, осуществляли капсулирование других. Какая-то неутомимая сила просачивалась сквозь мою кожу, сквозь кости — во все еще объятый ужасом мозг. Аякс изготавливал мой сон, как ремесленник изготавливает орудие. Я не почувствовал, как он перестал массировать мою голову, как полностью раздел меня и бережно укрыл одеялом. Когда утром я открыл глаза, он опять был рядом, будто вообще не уходил.
— Сегодня ты не уклонишься от основательного массажа мышц, — сказал он; и вытащил меня из-под одеяла, не реагируя на мои слабые возражения.
Мои воспоминания теперь опять принадлежали мне, но из-за безучастности души они как бы проглядывали сквозь завесу. От них еще не исходил страх. На сей раз, наверное, весь ужас пережитого отчетливо проступит лишь через сколько-то дней, после того как время примет какие-то меры против последствий застигшего меня врасплох припадка. Сейчас во мне больше не шевелится страх. В своем бездумном существовании я даже нашел досуг, чтобы несколько часов поработать над партитурой нового оркестрового сочинения. Моя голова, в каких-то закоулках еще полная сна или беспамятства, полностью открылась — для неизмеримого числового царства музыки. Занимаясь этой работой, я чувствовал себя бодрым и дерзким. Я сам удивлялся: ведь мои мысли — когда они обращались к понятиям и категориям, к травматическим картинам, к непосредственной действительности — оставались медлительными и мутными.