Чехов плюс... : предшественники, современники, преемники
Шрифт:
Вот о разговорах пастухов в рассказе «Счастье»: «Это – пугачевская глубина сохранилась и к концу века, вот она скоро вспыхнет. Подметил, учуял, может быть и не придав большого значения» (168). Соломон в «Степи» «пока– не революционер. Но сила ненависти в нем – это крупно и дальне движущая пружина. Из таких-то следующих Соломонов – успешно восстанут «кожаные куртки» военного коммунизма и 20-х годов» (171). «Палата № 6» – как пророчество о будущих «советских психушках» (174). И т. д.
Но тут же, рядом с признанием исторической зоркости, – целый ряд упреков Чехову. И упреки эти заметно повторяют стандартный набор обвинений, выдвигаемых против русской литературы и Чехова в частности.
Первый упрек – в излишнем критицизме. О «Палате № 6»: «Весь вокруг провинциальный город – как слитное рыло. Так это опять – обличительное искажение? Выписывание уродств, начатое Гоголем, – и катилось до Горького, впрягался и Бунин, вот и Чехов. <…>
И т. д. – вот так обвиняли русскую литературу в грехе критицизма и разоблачительства и Розанов, и Бунин – хотя сами же не могли не признавать (в других местах) неизбежности и справедливости этого критицизма. Вот и Солженицын в этих заметках признает меткость многого, о чем писал Чехов в «Мужиках»: «Сколько этой безголовости было, царь за царем» (176). Кстати, удивительно, как в своем разборе «Мужиков», оцениваемых им критически – как до него и Л. Толстым, и Есениным, – Солженицын не замечает, что в конце фразы пристава, отнимающего у мужиков за недоимки последний самовар: «Пошел вон.» – стоит не восклицательный знак, а точка! Вот где действительно можно бы заметить: «ну, мастерство!».
Другой упрек Солженицына Чехову – нет у того изображения положительных сил русской жизни. «Сам ли Чехов искренно не видит нигде в России – людей деловых, умных, энергичных созидателей, которыми только стоит страна, – или так внушено вождями общества и предшествующими литераторами?» (177).
Да ведь этот упрек – в том, что нет у Чехова положительных героев, воплотивших лучшие потенции русской жизни, – в разное время бросали то натуралист Боборыкин [446] (он-то показал положительного купца в «Василии Теркине»), то монархист Иван Солоневич [447] (мол, слабые герои Чехова не могли бы создать могучей страны), то соцреалист Александр Фадеев [448] (мол, были же в России в чеховское время рядовые Мичурины, рядовые Горькие, наконец, рядовые Ленины – а он никого подобного не изобразил). Но что стало с положительными героями Боборыкина и Фадеева, а главное: были ли в авторах этих образов те подлинные сила и подвижничество, которые неотъемлемы от образа автора чеховских произведений?
446
См.: Мудрое А. М. П. Д. Боборыкин в переписке с А. А. Измайловым // Известия Азербайджанского гос. университета. Т. 8–10. Приложение. Баку, 1927. С. 22.
447
См.: Солоневич И. Народная монархия. М., 1991. С. 164.
448
См.: Фадеев А. А. О Чехове // Фадеев А. А. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. М., 1971. С. 536.
Наконец, коронное обвинение, которое сопровождало Чехова со времен Михайловского и Скабичевского. Это упрек Чехову в отсутствии объединяющей идеи и в отсутствии у него философской глубины. Здесь Солженицын забывает о шаламовском себе возражении (или, опять по умолчанию о нем, настаивает на своем видении): «Не случайно Чехов не написал ни одного большого романа? <…> Для романного обзора, охвата – нужны ведущие мысли. <…> Нет у него общей, ведущей, большой своеродной идеи, которая сама бы требовала романной формы» (178).
Бессмертный Михайловский! Он так же готов был признать и лаконичность, и импрессионистичность, но отказывал Чехову в том, что для литературы считал главным и необходимым: в общей идее.
Отсюда– вновь подразумеваемый по умолчанию– отказ Чехову в философской глубине; ему вообще нечего сказать о вечных вопросах. Глубина – только у Достоевского, в него можно погружаться, достигая глубин. Здесь же – само название заметок настраивает на иное: «Окунаясь в Чехова» – каких-то глубин здесь не ожидается. Вспомним, совсем иначе смотрел на Чехова Томас Манн, поражавшийся в «Скучной истории» проникновению писателя, которому не исполнилось и 30 лет, в тайны старости. [449] О «Скучной истории» в разбираемых заметках, кстати, тоже ни звука – что, драма старости тоже чужда автору? И почти ничего, в отличие от Набокова [450] , он не говорит о «Даме с собачкой».
449
Манн Т. Слово о Чехове // Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М., 1961. С. 525.
450
Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 330–338.
О религиозности Чехова сказано в духе Бориса Зайцева [451] : доказывается, что это не было чуждо Чехову, но как бы с упреком – в произведениях Чехова не дано явных проявлений религиозности. «Архиерей» не нравится Солженицыну, потому что в рассказе нет обсуждения профессиональной стороны жизни героя. Как будто не хочет он видеть в чувствах и размышлениях архиерея общечеловеческого. И забывает, что для Чехова вопрос о бытии Бога, как известно, это вопрос «специальный», не подлежащий обсуждению в литературе. [452] И совсем не упомянут «Студент» – где наиболее явственно прикосновение к проблемам религии.
451
Зайцев Б. Чехов. Литературная биография. Нью-Йорк, 1954. С. 68, 88, 103 и др.
452
См.: Катаев В. Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. М., 1979. С. 141–218.
И в общем, при всей комплиментарности по отношению к отдельным рассказам и отдельным сторонам чеховского мастерства, Солженицын приходит к заключению: «Это неверно, что Чехов – певец интеллигенции. В интеллигентских рассказах и повестях у него бывает и разреженность, и наносное, не свое. А несравненен он – в изображении типов мещанских. Тут – и лучшие языковые его удачи» (182).
Получается что-то вроде кислой суворинской оценки Чехова (повторенной затем и Розановым): «Певец среднего сословия. Никогда большим писателем не был и не будет». [453] Вот уже сто лет жизнь Чехова во времени и пространстве мировой культуры опровергает подобные приговоры, идет с ними вразрез.
453
См.: Из дневника И. Л. Щеглова // Литературное наследство. Т. 68. С. 485; Розанов В. В. Наш «Антоша Чехонте» // Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 299.
Конечно, Солженицын в своих заметках о Чехове охарактеризовал скорее себя: выделил близкое и интересное себе (но только частью совпавшее с реальным Чеховым), еще раз по-солженицынски бескомпромиссно определил чуждое себе и в литературе, и в русской истории.
И это отнюдь не рядовая интерпретация. Вновь, как в случае с оценками Чехова Львом Толстым, Горьким, здесь об Антоне Павловиче высказался писатель-вождь, писатель – проповедник и учитель. Писателя, уже при жизни ставшего героем современной мифологии (он, считается, ведь доказал, как литература способна влиять на жизнь прямо, учительски, проповеднически, сокрушать Левиафанов и Голиафов, разрушать государства и общественные системы, мобилизовывать тысячи верующих в себя), – его что-то не оставляет равнодушным, не дает покоя в художественном мире совершенно ином, заведомо не проповедническом и не учительском.
Закрывая заметки Солженицына, думаешь: кого же предпочтет время, кто останется источником интереса для читателей будущих эпох? Или – в неслиянности и в ревнивом несогласии этих двух типов и будет состоять вечный круговорот истории мировой литературы?
Чехов и проза российского постмодернизма
Современный российский постмодернизм имеет свои специфические особенности, отличающие его от явления с тем же названием в западной литературе. Эти отличия так заметны, что дают повод многим критикам заявлять о том, что никакого постмодернизма в России не существует, а есть лишь доморощенные попытки подражать в очередной раз Западу.
Но нет: если присмотреться, в произведениях нового поколения российских прозаиков и поэтов можно обнаружить:
– и восприятие всего в мире как текста;
– и сознательную вторичность, цитатность;
– и нарочитую эклектику, принцип нонселекции, утверждение равновеликости всего всему;
– и упразднение эстетических ценностей и иерархий;
– и заведомую пародийность, ироническую трактовку любых утверждений…
И т. д. – а все вместе это порождено «утратой смысла», ощущением «конца истории», «неудачи проекта».