Чехов плюс…
Шрифт:
Не гувернер [т. е. губернатор], а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки – это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша, и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. <…> Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр (П 8, 101).
Такая последовательность и неизменность критического отношения к интеллигенции говорит, конечно, о выношенной концепции того, к чему, по мнению Чехова, интеллигенция призвана, и того, в какой мере она этому призванию соответствует. Есть несколько вполне конкретных
Вот первый из этих конкретных пунктов. Русская интеллигенция, по Чехову, заслуживает осуждения, потому что не способна к справедливости и даже не знакома с подлинным представлением о справедливости.
Критерий справедливости / несправедливости является одним из главных, может быть, самым главным в мире Чехова. «Смею напомнить о справедливости, которая для объективного писателя нужнее воздуха» (П 4, 273), – напоминает он начинающей писательнице. Но вопрос о справедливости отнюдь не сводится к проблеме писательской этики. «Несправедливость во всей своей форме» Чехов считает отличительным свойством всего так называемого интеллигентного общества. Оно «не смеет и заикаться о том, что оно знакомо с справедливостью» (П 3, 309). А вернувшись с каторжного острова, Чехов напишет: «Хорош Божий свет. Одно только нехорошо: мы. (Здесь мы – все общество, вся интеллигенция. – В. К.) Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! <…> Работать надо, а все остальное к черту. Главное – надо быть справедливым, а остальное все приложится» (П 4, 140).
Чеховские размышления о справедливости вообще и в применении к своему брату-интеллигенту в особенности отразились в рассказе «Враги» (1887). Рассказ этот интерпретировали по-разному. [251] Критики-современники увидели в нем рассказ с профессинально-медицинской проблемой, о трудностях выполнения врачебного долга: должен ли врач ехать по вызову, если у него самого умер сын, к тому же вызов оказывается ложным? В советскую эпоху почти официальной стала точка зрения В. В. Ермилова, давшего рассказу социологическую трактовку. Два героя, сельский врач Кирилов и помещик Абогин, были резко противопоставлены им по классовому признаку. Все симпатии Чехова, утверждал интерпретатор, отданы внешне несимпатичному труженику-интеллигенту, абсолютное презрение – внешне импозантному, но внутренне никчемному помещику-аристократу. «Право на все человеческие чувства имеют только люди, связанные с трудом» [252] , – патетически восклицал Ермилов, закрывая глаза на все, что в тексте рассказа противоречит такой трактовке. Но и те интерпретаторы, которые, возражая Ермилову, прочли «Враги» в психологическом ключе, как рассказ об эгоизме несчастных, о взаимной глухоте к несчастью другого, о взаимонепонимании, которое проявляют оба врага, – и они дочитывали рассказ не до конца.
251
См. об этом: Катаев В. ««Враги»: интерпретация эпохи перестройки» // Театр. 1991. № 1. С. 114–119.
252
Ермилов В. А. П. Чехов. М., 1954. С. 116.
Ибо рассказ не заканчивается указанием на взаимную несправедливость и взаимное непонимание врагов («Кажется, никогда в жизни, даже в бреду они не сказали столько несправедливого, жестокого и нелепого. В обоих сильно сказался эгоизм несчастных. Несчастные злы, несправедливы, жестоки и менее, чем глупцы, способны понимать друг друга» – 6, 42). Сказав об этом, Чехов не ставит точку. Рассказ заканчивается возвращением к одному из врагов – доктору Кирилову.
Уже удален со сцены околпаченный муж, несчастный Абогин, – он, так ничего и не поняв, полетел по свету делать новые глупости, протестовать, обвинять кого-то, снова выставляя себя на посмешище. А мы, читатели, остаемся с Кириловым, проделываем с ним путь не только обратно домой, а и много далее, до самого конца его дней. И теперь уже до самого конца этого пути, говорит автор, останется на нем тяжким грузом то, что он наделал, наговорил, объятый злобой, в тот вечер в доме человека, в котором он увидел своего врага.
Итак, автору важно сказать в конце концов, что оба врага неправы, но более неправ Кирилов. Обоих следует осудить, но тягчайшая вина на Кирилове.
Почему это так? Почему именно Кирилов заслуживает большего, по сравнению с его врагом, осуждения? Ведь сталкиваются в рассказе «горе и бездолье», с одной стороны, – «сытость и изящество», с другой. Поистине непреодолимой выглядит пропасть, которая разделяет и два образа жизни, и две манеры поведения – все, что окончательно определило характеры врагов. Всем строем своего рассказа Чехов вызывает в читателе сочувствие именно к доктору Кирилову с его обожженными карболкой руками труженика, с его грубоватыми манерами, с его неподдельным горем от утраты единственного сына. И все-таки именно к нему обращен окончательный упрек. Создается впечатление, что Чехову важно предъявить именно своему брату-интеллигенту некие более высокие нравственные требования, судить его поведение по более высокому счету, нежели его врага-помещика.
На последней странице рассказа, на этом малом пространстве, пять раз повторено одно слово. Это слово – «несправедливость». Кирилов во всем прав, но он не справедлив – в этом для Чехова все дело. Несправедлив и Абогин, но с него, как бы говорит автор, и спрос не тот.
Русская литература до Чехова уже изображала столкновение интеллигента-демократа с представителем противоположного класса – вспомним хотя бы тургеневских «Отцов и детей». Чехов обращается во «Врагах» к той же ситуации. Но подходит к ней с противоположной, нежели Тургенев, стороны. Ведь сам он – интеллигент-разночинец, внук крепостного, доктор, выучившийся на гроши, знавший «горе и бездолье». О том, как сурова жизнь таких, как врачи Кирилов, Дымов, сельский учитель Медведенко, их автор знал не понаслышке. Кирилов для Чехова – свой. Но именно потому, что он свой, Чехов считает нужным предъявить к нему высшую требовательность, судит его по высшему счету.
В Чехове разночинец-интеллигент, выдавивший из себя по каплям раба, не снисходительности, жалости или сочувствия требует к себе, а спроса по самому высокому счету. В высшей и строгой требовательности к самому себе и себе равным и состоит чеховская нравственность, его понимание справедливости.
Понятие справедливости в конце позапрошлого века становилось предметом философских споров, трактатов. Через семь лет после «Врагов» выйдет русский перевод книги Г. Спенсера «Справедливость». Через несколько лет напишет свои статьи о справедливости (применительно к проблеме веротерпимости) Владимир Соловьев. [253] Чехов к этому времени уже высказал свое понимание справедливости.
253
Соловьев Вл. Спор о справедливости: Конец спора (1894) // Соловьев Вл. Собр. соч. 2-е изд. Т. 6. СПб., 1911.
Он приложил это понятие к повседневной жизни, к реальному миру людей, каждый из которых является носителем своей правды.
Несправедливость, в понимании Чехова,– это неспособность понять другого, встать на его точку зрения. Люди неспособны в суете и спешке заметить громадную тоску смешного маленького человека, извозчика Ионы Потапова («Тоска»). На признание в небывалой любви отвечают «осетриной с душком» («Дама с собачкой»). В горе вместо сочувствия друг другу начинают злобно доказывать свои права, пусть тысячу раз обоснованные («Враги»). В этой всеобщей – но осуждаемой прежде всего в интеллигенции – глухоте и слепоте он видит зародыши несправедливости. Зародыши, которые могут потом разрастись в большое несчастье – во вражду религий, наций, классов.
Другой пункт чеховских обвинений русской интеллигенции тесно связан с первым. Если отсутствие справедливости проявляется прежде всего в абсолютизации своей «правды» и неумении услышать и понять другого, в непримиримости к инакомыслию, – больше всего это проявляется в пристрастии русской интеллигенции к партийности.
«Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! Не люблю я за это толстые журналы, и не соблазняет меня работа в них. Партийность, особливо если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха» (П 2, 183). Заявить так в конце 80-х годов, когда в среде русской интеллигенции отчетливо пролегли размежевания по идеологическим признакам, когда вожди складывавшихся литературных (пока) кружков, партий требовали единомыслия от своих сторонников, – значило отмежеваться от того, что становилось едва ли не главным отличительным признаком интеллигенции.