Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Юности свойственны иные клятвы и обещания: верность идеалам, поиск предназначения, достижение великой цели и что-то в таком же роде. В зароке, данном Чеховым, стало явным, благодаря сохранившемуся письму, его мужание. Была ли то природная мудрость — или рост души под воздействием особых обстоятельств? Их выпало достаточно на долю Чехова в эти годы. Но одно оказалось, может быть, решающим. Все остальные растянулись во времени (потеря дома, раскол семьи, обнищание). Как будто долгое приближение и нарастание грозы. А это впечатление было неожиданным и резким.
Весной 1877 года, на Пасху, Антон впервые приехал в Москву. Всё, что описывали родители и братья, было всего лишь слабой тенью реальности. Чеховы жили около Цветного бульвара, в месте, которое Александр называл «благословенной
«Младшие» Чеховы отчасти воссоздали в своих воспоминаниях тогдашнее положение семьи. Три московских года (1876–1879) Михаил назвал «сплошным страданием»: «Всем нам пришлось поместиться в одной комнате с чуланчиком под лестницей, в котором должны были спать я и братья Александр и Николай. <…> Хозяйства не было никакого; то за тем, то за другим нужно было бежать в лавчонку, и скоро я превратился в мальчика на побегушках. <…> Антон часто писал нам из Таганрога, и его письма были полны юмора и утешения. Они погибли в недрах московских квартир».
Сестра тоже запомнила это время как лихолетье: «Начались годы нужды, лишений и всяческих неприятностей. Отец никак не мог найти работу. Денег не было, и перед матерью каждый день вставал вопрос, чем накормить семью. В квартире было неуютно, сыро, холодно. Зимой покупать дрова было не на что, и я помню, как будущий академик архитектуры Франц Осипович Шехтель — приятель и соученик моего брата Николая по Училищу живописи, ваяния и зодчества — вместе с Колей таскали с подвод поленья и приносили их нам, чтобы затопить печку и согреться. <…> Я стряпала обеды, стирала для всей семьи белье, занималась штопкой».
Но в этих воспоминаниях давняя картина стерлась, затуманилась. На самом деле она явилась тогда Чехову в самых неприглядных и ошеломляющих деталях, в ужасающей сути. Он измерил увиденное участью Евгении Яковлевны, сказав, что она «разбита физически и нравственно», что она «полуживая». А ведь, по его мнению, «дороже матери ничего не существует в сем разъехидственном мире».
Все тогда жаловались ему скопом и порознь. Павел Егорович, путая главное и второстепенное, мирское и божественное, искреннее и фарисейское, обнаружил полный разброд в своих мыслях и чувствах. Бывший домашний деспот утерял всякую власть и утомлял всех благоглупостями, мелкими вспышками гнева и словами, то жалкими, то высокопарными. Рефреном шли жалобы на старших сыновей — «не расположены к семейству»; смотрят, «как чужие», и норовят «как бы удрать». Евгения Яковлевна и вовсе потерялась. Ее жизнь дотоле подчинялась каждодневному домашнему обиходу: накормить, обшить, присмотреть за прислугой. В Москве этот уклад рухнул, а на новый не было средств. Залатать одежду еще получалось, но заткнуть все дыры в убогом, нищем хозяйстве не удавалось. Жалея ее больше всех, Чехов попросил двоюродного брата Мишу (из «калужских» Чеховых), служившего у московского купца Гаврилова и навещавшего родных: «Будь так добр, продолжай утешать мою мать <…>. У моей матери характер такого сорта, что на нее сильно и благотворно действует всякая нравственная поддержка со стороны другого. <…> „нравственная“, т. е. духовная поддержка».
Мать плакала, а слезы, в чем Чехов признавался позже, действовали на него сильно. Эту черту домашние подметили в нем еще в детские и отроческие годы — сам он никогда не плакал, но от чужих слез расстраивался.
Что могли рассказать ему Александр и Николай весной 1877 года? Они хвастались новыми приятелями, гордились московским шиком (у одного цилиндр, у другого модная крылатка). Нарочито небрежно упоминали кабаки, где «покучивали», то вдвоем, то в компании. Александр вспоминал спустя годы в письме Чехову: «Помню, как мы вместе шли, кажется, по Знаменке (не знаю наверное). Я был в цилиндре и старался как можно более, будучи студентом, выиграть в твоих глазах. Для меня было по тогдашнему возрасту важно ознаменовать себя чем-нибудь перед тобою. Я рыгнул какой-то старухе прямо в лицо. Но это не произвело на тебя того впечатления, какого я ждал. Этот поступок покоробил тебя. Ты с сдержанным упреком сказал мне: „Ты все еще такой же ашара [1] , как и был“. Я не понял тогда и принял это за похвалу».
1
Ашара (ошара) — пьянчуга, шатун, оборванец.
Старшие братья гневались на отца. Он допекал их требованиями денег, бесконечными напоминаниями, что родители на них жизнь положили, а еще надо поднять младших. Жизнь с родителями оба называли «каторгой». Они уже отделились от семьи, и призывы отца к блудным сыновьям раздражали их, провоцируя новые ссоры, «убеги» из дома. Под отцовские поучения, стенания матери, шум семейных ссор заканчивалось детство Миши и протекало отрочество Маши. Они слышали одно: нет денег, денег нет…
Между отцом и сыном состоялся какой-то разговор, потому что с весны 1877 года Павел Егорович писал о деньгах уже не просительно, а требовательно: «По обещанию твоему присылай денег, к 1-му мая платить за квартиру 14 рублей».
С приездом в Москву Ивана, бросившего гимназию, расходы «москвичей» увеличились. Возросли и ожидания родителей. В июне Павел Егорович писал сыну в Таганрог: «Дай Бог, чтобы ты поскорее взял уроков побольше и мог бы получить денег для себя и для нас. Мы очень нуждаемся. <…> Серебро прожили и теперь уже нечего залаживать. <…> Спасибо тебе, что ты нас утешаешь письмами, мы от твоих писем приходим в восторг. Утешение для нас необходимо, все нас забыли в настоящее время».
26 июля отец напоминал о квартирной плате: «А то нас выгонят и посрамимся. Когда это кончится испытание, одному Богу известно. <…> Где деньги, там почет, уважение, любовь, дружба и все блага, а где их нет, ох, как приходится горько! <…> Антоша! Припомни это, ты будешь жить, будь благодетелен ко всем просящим у тебя помощи, не отвращайся никогда от бедных». Евгения Яковлевна приписала: «Господь тебя благословит, Антоша! Присылай скорей ради Бога деньги <…> заложить уже нечего, я чуть жива от горя, совсем упала духом. <…> Мне дали от Гаврилова мальчикам рубахи шить по 10 коп. за каждую <…> недавно получила за 10 руб<ах> 1 руб. На 2 дня стало на хлеб. Когда б не Коля, то мы пропали бы. <…> Теперь дни и часы буду считать с замирающим сердцем, пока ты деньги пришлешь».
После этого письма Чехов дал то самое обещание — ничего никогда не пожалеть для родителей. В его словах, в интонации, в благодарности отцу за «дорогое письмо» была нота какого-то самопожертвования, то ли наивного, то ли провидческого. Через три месяца он написал тому же двоюродному брату Мише, поздравляя с днем ангела: «Желаю тебе <…> во всем благое поспешение и счастья всей твоей семье, которая для тебя дороже всего на свете, как и наша семья — мне. <…> Если только кончу гимназию, то прилечу в Москву на крыльях, она мне очень понравилась!»
Слово «семья» уходило из писем родителей. Они стали говорить, что им сочувствует только один сын, что они ждут не дождутся его окончательного переезда в Москву. Александр и Николай иронизировали насчет «покорного» Антона. Однако в том, как горячо старший брат отговаривал его от учебы в Цюрихском университете, ощущалось некое опасение — а вдруг и правда уедет: «Чем наши университеты плохи? <…> А в Германию зачем ехать?»
В этом же письме Александра от 23 июня 1877 года промелькнуло слово, которым Чехов впоследствии обозначал свое желание сочинять, писать: «А что ты „не без толкастики“, как ты пишешь, то об этом и спору быть не может». Уже около двух лет Чехов увлекался популярным гимназическим сочинительством. То недолго выпускал свой рукописный журнал «Заика», то участвовал в чужом — «Досуг». В своих письмах Александр упоминал юморески брата, которые он посылал в московские юмористические журналы. В немногих сохранившихся от той поры письмах Чехова таганрогский жаргон переплетался со словечками мещанской среды, замечалась смесь «галантерейности» с церковным слогом, слышалась фамильярная интонация.
Неизвестно, когда он написал драму «Безотцовщина» и пьесу «Нашла коса на камень», а также водевиль «Недаром курица пела», но осенью 1878 года Александр отозвался о драме довольно болезненно для авторского самолюбия: «Ты на нее затратил столько сил, энергии любви и муки, что другой больше не напишешь. Обработка и драматический талант достойны (у тебя собственно) более крупной деятельности и более широких рамок. Если ты захочешь, я когда-нибудь напишу тебе о твоей драме посерьезнее и подельнее, а теперь только попрошу у тебя извинения за резкость всего только что сказанного».