Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
О пьесе брат тоже высказался тоном маститого драматурга: «…написана превосходным языком и очень характерным для каждого там выведенного лица, но сюжет у тебя очень мелок. Это последнее писание твое я, выдавая для удобства за свое, читал товарищам, людям со вкусом <…>. Во всех случаях ответ был таков: „Слог прекрасен, уменье существует, но наблюдательности мало и житейского опыта нет. Со временем <…> сможет выйти дельный писатель“».
Однако себя Александр судил еще строже: «А из меня в отношении творчества ничего дельного не вышло, потому что время вспышек прошло, а за серьезный труд творчества приняться боязно — зело не сведущ». Ничего путного не вышло у него и в университете. Студент, мечтавший о профессорской карьере, проучился два года на первом курсе математического отделения, не сдал экзамена и перевелся в 1877 году на естественное отделение того же факультета, но и там учился еле-еле.
Александр в эти годы кутил, сквернословил, дразнил отца издевками над его набожностью. Они с трудом уживались
Осенью 1877 бывшего таганрогского купца просьбами и хлопотами племянника Михаила пристроили к купцу Гаврилову, с ежемесячным жалованьем 40 рублей, хозяйским кровом и харчами. Павел Егорович опять почувствовал себя главой семьи. Но самое б о льшее, что ему осталось, — это поучения в письмах сыновьям. Живя в гавриловском «амбаре» и наведываясь домой только по выходным, он утратил даже видимость власти. Но оставил за собой уже никого не пугавшие жесты: угрозу выгнать из дома, обещание небесной кары за дурное поведение и непочтение к родителям. Он клял Александра за блуд, Николая — за безделье. Его потрясало поведение сыновей, которое Александр, «университетский человек», живописал без тени смущения брату Антону: «В семье у нас все идет по обыкновению, мать вечно колотит себя в грудь при безденежье. <…> Николай начинает новые картины и не оканчивает. Он теперь влюблен, но это не мешает ему бывать в Salon de Varriete, канканировать там и увозить барынь на всенощное бдение. Он, между прочим, написал головку — прелесть как хорошо. <…> Иван — прежний Иван, но значительно омущинился и омосковился. Занимается перепиской бумаги щелканьем Мишки по голове. <…> Мои дела — так себе. Сотрудничаю в „Свете и Тенях“ — карикатурами снабжаю. <…> Эту зиму мы с Николаем порядочно покутили, побывали раза четыре в Стрельне. <…> Это роскошный ресторан в глухом лесу в Петровском парке. Побывать в Стрельне — это верх кутежа. Однако прощай, надо спешить на Гебуртстаг [2] к товарищу».
2
День рождения (нем. Geburtstag).
Всё это — во всех отношениях — было далеко от таганрогского гимназиста. После отъезда в Москву двоюродного брата Алеши, а потом вслед за ним тетки Федосьи Яковлевны он остался в родном городе один. Не одинокий — всегда мог забежать к дяде в лавку или домой, — но наединесо всеми своими заботами, переживаниями, которые вынужден был решать и изживать самостоятельно. Только своими трудами и душевными усилиями. Не по своей воле, а по стечению обстоятельств.
Чехов, вероятно, отчетливо осознал во время первой поездки в Москву, что значила для него таганрогская «свобода». О чем и написал вскоре старшему брату, но был не понят, если судить по ответу Александра на это несохранившееся письмо: «Далее пишешь ты, что ты не завидуешь комфорту, который ты встретил у меня, что ты ненавидишь его. <…> пишешь ты о нашей полусамостоятельности, которой ты обладаешь. Значения полусам… я не понимаю и даже не могу уловить той мысли, какую ты хотел высказать, а потому умалчиваю. <…> Я думаю, что, вероятно, ты позавидовал свободе нашей ничем не стесняемой умственной деятельности. Если не угадал — извини — не психолог». Наверно, на самом деле не угадал. И непонятое им чувство назвал неприязнью к житейским удобствам, небрежением к чистоте (чего никто никогда не замечал в Чехове; наоборот, все подчеркивали его чистоплотность, аккуратность в одежде, брезгливое отношение к грязному белью и стоптанной обуви).
Речь, судя по письмам Александра осенью 1877 года в Таганрог, шла о другом. Александр, зазывая брата в Москву, еще зимой того года предлагал ему остановиться не у родителей, а у него: «У родителев всего две комнаты с пятичеловековым населением (живущий тут же пес не в счет) <…> обстановка у меня гораздо удобнее, чем у них <…> Бедствуют они довольно солидно. <…> Мама жалуется на меня, что я не живу с ними. Я на это отвечаю, что она эгоистка. Это вот почему. Я работаю. Зарабатываю малую толику денег, из коей уделяю часть им. За эти деньги, мною заработанные, я имею возможность иметь хорошенькую, удобную комнату, приличный, здоровый стол и чистое белье, а главное тишину и спокойствие, где <…> никто не чадит, не беспокоит и не мешает. <…> Никто из них ни разу не спросил меня, есть ли у меня деньги, откуда я их беру, чем зарабатываю и много ли их у меня? Им до этого дела нет. <…> А не норови я удрать, так не мог бы я заниматься и работать, с горем пополам спал бы на полу, и не был бы свободен… и не помогал бы им».
Вот об этой «логике», о такой позиции и такой «свободе» и писал ему, вероятно, брат вскоре после возвращения в Таганрог. С точки зрения здравого смысла, разумного себялюбия, инстинкта самосохранения в письме Александра всё целесообразно: «Они видят, что я всегда прилично одет, блещет белье, перчатки и цилиндр». Но в таком случае надо закрыть глаза на две жалкие комнаты, где младшие брат и сестра спят на полу, заткнуть уши, чтобы не слышать плача матери, — и спокойно жить в комфорте. Легче «удрать», проще упрекнуть отца («отец не добывает, а у них расходу 25 руб.»), укорить мать: «Николая никогда нет дома. Жаль беднягу. Маменька заботится только о том, чтобы накормить его, а чтобы сделать ему жизнь поудобнее, посноснее, она не думает. Вечно ругаются, вечно плачут и чего хотят — сами не знают».
Александр все-таки через год вернулся в семью, но теперь он удирал в «Стрельну», где искал «свободу» вместе с Николаем, который тоже жаловался брату Антону в 1879 году: «Я по природе тих и, занимаясь, должен сосредоточиваться. Ведь я сочиняю, все беру из головы <…> а тут шум, гвалт». Но и он удирал не на этюды, не в мастерские училища, а в компании, на пригородные дачи, зимой в клубы. И на все напоминания об экзаменах, о неоконченных картинах отвечал своим привычным — «некогда».
К сожалению, письма Чехова родителям и братьям, посланные из Таганрога в те годы, не сохранились, но интонация их и какие-то фрагменты восстановимы по ответным посланиям родных. Они по-своему отражали настроение таганрогского гимназиста, уже знавшего, что он скоро уедет из города. После поездки в Москву весной 1877 года денежный вопрос приобрел для него значение неизбежной и каждодневной заботы о родителях, сестре, младшем брате (пока он учится) и о себе. Теперь это был только его вопрос. Участие старших братьев определялось лишь их желанием — помогать семье или нет и какими суммами.
Пережив увиденное и приняв решение (никогда и ничего не пожалеть для родителей), он отныне извинял преувеличенные жалобы матери и нелепые требования отца. Исходным было не это, а его отношение к ним. Отношение родителей к нему тоже изменилось. Именно сына Антона отец попросил весной 1878 года утешить деда, Егора Михайловича, после смерти Ефросиньи Емельяновны. Чрезвычайно ценил, когда тот, кого он теперь называл «милый сын Антоша», «любезный сын Антоша», советовался с ним. Летом 1878 года писал ему: «Ты просишь нашего совета в отношении себя, по какому факультету тебе идти, это ты хорошо делаешь, что спрашиваешь папашу и мамашу, чего братец твой Саша не сделал. А это дело важное, надо обсудить все хорошенько, чтобы после не раскаиваться. <…> Из опыта видно нам, что медицинский факультет практичный и современный, скорей средства можно достать к жизни, что нам всем теперь необходимо. <…> Насчет уроков в Москве будут и есть, было бы только желание и охота, сейчас можно найти по приезде твоем».
В этом деловом рассуждении нет ни тени сомнения, что сыну Антону предназначено быть главным кормильцем семьи. В том же была уверена и Евгения Яковлевна: «Я очень рада, что ты обещаешь нам порекомендовать квартирантов, здесь выгоднее всего держать жильцов. <…> Хоть бы скорей тебя дождаться, когда ты кончишь в Таганроге, мне с тобой лучше будет». Мать тоже давала советы: «Иди по медицинскому факультету. Самое лучшее дело. Пожалуйста, уважь меня».
Каждый из родителей находил теперь в среднем сыне свои черты. Отец считал его надежным, вспоминал, что он более других сыновей помогал в лавке. Заметил, что у сына появилась его привычка непременно поздравлять родных с днем ангела, с Рождеством, с Пасхой. Мать считала его сердобольным, способным понять какое-то ее особенное скрытое «горе», о котором сулила рассказать и не рассказывала. Павел Егорович был прямолинейнее и определеннее. И в конце 1878 года поставил точку в разговорах о будущем «покорного» сына: «Приезжай в Москву, оканчивай свое учение в Университете, как можно скорее, чрез 4 года, чтобы ты имел должность и получал бы приличное жалованье для поддержки своего семейства. Хоть бы от одного сына нам было бы легче жить».
В январе 1879 года, поздравляя с днем ангела, отец послал напутственное слово, будто на всю жизнь: «Милый сынок Антоша! Желаем тебе здоровья и всех благ, видимых и невидимых от Бога <…> да ниспошлет тебе Бог разум творить добрые дела и Святую свою помощь в жизни твоей <…> жизнь твоя есть труд. Положи руку на Рало [3] и не оглядывайся назад! Утешь нас своим поведением, употреби все средства облегчить тяжелую жизнь. <…> Держись Религии, она есть свет истинный! Летами ты еще молод, но разумом будь стар, не увлекайся никакими мечтами света. Это дым, пар, тень исчезающая! Одно прошу, будь тверд в своих делах, заметь это на всю жизнь, чтобы, когда приедешь, тебя видеть таким. Прощай, Антоша, целуем тебя и остаемся твои П<авел>и Е<вгения> Чеховы».
3
Плуг.