Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Итак, в первые московские годы читатель Чехонте — это московский торговый люд, мелкие чиновники, завсегдатаи петербургских трактиров и провинциальных клубов. Если пробивалось что-то «серьезное», не в духе «Осколков» или «Будильника», это часто отклонялось, исправлялось, откладывалось… Между тем оно усиливалось в рассказах, проступало в письмах, обнаруживая душевное состояние Чехова, потаенное сочинительство.
В июньском письме Лейкину он описал судебно-медицинское вскрытие так, что получился рассказ: «Вскрывал я вместе с уездным врачом на поле, под зеленью молодого дуба, на проселочной дороге…<…> Труп в красной рубахе, новых портах, прикрыт простыней… На простыне полотенце с образком. Требуем у десятского воды… Вода
Во всем, что видел Чехов тем летом, разъезжая по уезду, принимая больных, знакомясь с врачами (некоторые, как П. И. Куркин, навсегда остались его приятелями), он находил, по собственному признанию, «массу беллетристического материала». Но всё это не годилось для «Осколков», показалось бы скучным посетителям трактиров и пивных, а тем более «клубным» людям, жаждавшим развлечений, «клубнички», «перчика».
Наблюдения, подробности, детали, впечатления запоминались, копились… А пока Чехов делал срочную работу, то есть фельетоны, «царапал» юморески для «Осколков», да еще отдал в газету «Новости дня» повесть «Драма на охоте». Здесь ждали, брали, печатали, платили… Хотя заработков по-прежнему недоставало. Отказаться от «Осколков», «Развлечения», «Будильника» значило оказаться без денег. Он и так шутил в письмах: «Совсем я разорился и кричу караул…<…> Нужно бы в Москву съездить за деньгами, да денег нет на дорогу… Комиссия!»
Два слова повторялись в летних письмах 1884 года: «скверно» и «лень». Скверны и рассказы («до того скверный, что и посылать жутко»), и погода, и настроение. Лень сидеть за столом, лень писать письма… А еще — скучно, скучно… Ключ к этому настроению, наверно, в признании: «Жить можно… Одно только скверно: ленив и зарабатываю мало». Скучно, лень было писать для «Осколков» и «Будильника», но в большие журналы и газеты его не приглашали. Лейкин же хотел еще сильнее привязать Чехова к своему изданию. Приехал в сентябре в Москву, чтобы, по его словам, дать «родительское наставление о том, что именно нужно для журнала» и поговорить «по душам». Он даже намеревался перетянуть одаренного автора в Петербург, говорил с ним о месте врача в столице. Может быть, почувствовав настроение своего московского «столпа», Лейкин пошел на почти невозможное для него: в ноябре рекомендовал Чехова в «Петербургскую газету».
Переезжать в Петербург? Одному? Павел Егорович не бросил бы службы у Гаврилова. Евгения Яковлевна скучала бы по Николаю и Ивану. Сестра еще училась на курсах, а Михаил в гимназии. Наверно, можно было бы посылать им деньги. Но с самого приезда Чехова в Москву его роль не сводилась к роли кормильца. Он держал семью. В том, что он называл « скукой», просвечивали симптомы тоски, постоянного душевного напряжения, ожидания плохого.
В шутку или всерьез Чехов в это время предположил в письме старшему брату: «Гляжу на себя и чувствую, что не жить нам, братцы, вместе! Придется удрать в дебри в земские эскулапы… Милое дело!» От кого «удрать»? На кого оставить опускавшегося Николая и Александра, всё еще пребывавшего с семьей в Москве, нигде не служившего, перебивавшегося редкими гонорарами и к тому же заливавшего свое горе вином?
Денег требовалось всё больше. Просьба о фельетонах в «Петербургскую газету» — от полного безденежья: «Человек я семейный, неимущий…<…> Мне нельзя зарабатывать менее 150–180 руб. в месяц, иначе я банкрот». Бюджет семьи утроился за последние три года, и Чехову приходилось, как он говорил, «понатуживаться» всё сильнее и сильнее.
С 22 ноября он начал «оглашенно» писать о деле купца Рыкова. После целого дня в зале суда Чехов строчил отчеты для «Петербургской газеты» и фельетон «Осколки московской жизни». Он воссоздавал крупную финансовую аферу, провернутую полуграмотными людьми, объегорившими шесть тысяч вкладчиков. В этих корреспонденциях всё нетрадиционно, не так, как в обычных судебных отчетах: зарисовки адвокатов, присяжных заседателей, публики. Он говорил в эти дни, что пишет, как «угорелый», что «дело непривычное и, сверх ожидания, тяжелое». Иногда изливал в письмах свою «копеечную скорбь».
7 декабря 1884 года у Чехова пошла горлом кровь. Он пошутил: «Вообще — благодарю, не ожидал! Три дня не видал я белого плевка, а когда помогут мне медикаменты, которыми пичкают меня мои коллеги, сказать не могу. <…> Причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике…» Молодой дипломированный врач, с необыкновенным чутьем и даром диагноста, упирал на какой-то «сосудик». Может быть, утешал себя. А может, остерегался слухов, с которыми Лейкин полетел бы по Петербургу — современники знали, что Николай Александрович любил разносить плохие вести. Или так говорилось, чтобы успокоить домашних? Чтобы объяснить, почему он продолжал писать отчеты, фельетоны, не передал своих больных временно другому врачу?
Накануне Рождества он писал Лейкину: «Праздники встречаю уныло… Денег нет. „Петерб<ургская> газета“ еще не выслала, „Развлечение“ должно крохи, из „Будильника“ больше десятки не возьмешь… Сижу на бобах…<…> Николай болен и зарабатывает мало, Агафопод Единицын — швах… Благо, долгов мало и не брал авансов. Впрочем, всё это пустяки…»
Шутил ли Чехов, когда он вспоминал позже, будто в 1884 году вызвал на спиритическом сеансе дух Тургенева и услышал: «Жизнь твоя близится к закату»? Вкупе с пророчеством Лескова это оборачивалось предсказанием. Но Чехов обратил его в житейский курьез. В самом конце этого тяжелого года он написал для журнала «Развлечение» пародию на святочный рассказ («Страшная ночь»). Это была история о том, как человек по фамилии Панихидин, вернувшись со спиритического сеанса, где дух Спинозы сказал ему: «Жизнь твоя близится к закату… Кайся…», нашел у себя в комнате… гроб. В страхе помчался с Арбата, от дома чиновника Трупова, где жил, к приятелю Упокоеву, в Мертвый переулок. Не застал, но ужаснулся — и здесь стоял гроб. В кошмарном состоянии он ринулся к другому приятелю, молодому врачу Погостову, который жил в доме статского советника Кладбищенского. И нашел его полумертвым от страха. У того тоже в комнате откуда-то взялся гроб. Всё в конце концов объяснилось — это их друг Челюстин, зять гробовщика, спасая имущество тестя от описи за долги (знакомый Чехову сюжет!), разослал гробы приятелям.
На таких «пустяках», как горловое кровотечение, и на такой «веселой» ноте, как история о спасении гробов, закончился для Чехова 1884 год. Правда, он не скрыл, что болезнь напугала его, и даже засобирался на юг — в Крым или на Кавказ, а может быть, в Таганрог. Но в итоге решил, что его «планида» — «остаться навсегда в Москве». Здесь у него складывалась медицинская практика, о которой он с усмешкой рассказывал таганрогскому дядюшке: «Знакомых у меня очень много, а стало быть, немало и больных. Половину приходится лечить даром, другая же половина платит мне пяти- и трехрублевки».
Однако не жаловался. Зная, чем растрогать и надолго занять мысли и рассказы Митрофана Егоровича, живописал отрадную картину: «Если буду жив и здоров, то положение семьи обеспечено. <…> Долгов нет… <…> Что будет дальше, неведомо, теперь же грешно жаловаться». Он рисовал идиллию: новая мебель, пианино, прислуга, все в доме здоровы, Иван стал на ноги. Николай собирается жениться. Миша кончает гимназию и т. д. Фраза «Вот вам и письмо» звучала как — «Вот вам и сказка».