Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
История с «филологическими заметками», видимо, стала чертой, за которой началось прощание Чехова с «Осколками». Не сразу, не резко, но тем не менее…
Чехов казался многим современникам человеком сговорчивым, даже мягким, которого можно легко склонить на уступки. Его нежелание мелочиться, считаться, подменять главное второстепенным принимали за покладистость, слабость. Но давить на себя, поддаваться он, судя по всему, позволял до некоего момента, после которого оказывал сопротивление. Какой-то душевный барометр, видимо, предупреждал об опасности: разрешить подобное отношение к себе — значит утерять самоуважение.
Лейкин допустил приказной тон. Он был хитер, но не очень умен. Разбогатевший фельетонист, купивший осенью 1885 года бывшее графское
В эти же годы два, еще не знакомых с Чеховым, провинциала переписывались из своих «углов». Один из них, сын мещанина, учитель в семинарии, А. С. Лазарев (Грузинский) писал из Киржача Владимирской губернии своему приятелю Н. М. Ежову, тоже из мещан, преподавателю в училище города Брацлав Подольской губернии. Они печатались в тех же журнальчиках, что и Чехов. В письмах Лазарева множество ссылок на других начинающих, собственные горькие признания и рассказы о том, как редакторы уменьшали размеры и без того копеечных гонораров, как опытные, поднаторевшие в таких делах авторы оттирали молодых, забирая гонорар авансом: «Но возмущает меня до глубины души подлое отношение гг. редакторов к нашему брату. <…> О бедность, бедность! <…> Нет, нам надо бороться и бороться всеми средствами с различными эксплуататорами!»
Иногда Лазарев возмущался тем, как Лейкин распоряжался его «товаром»: «Мы должны смириться и молчать! О жизнь, жизнь проклятая!!!» Порой он сочинял гневный или язвительный ответ и не посылал его. Однажды даже написал приятелю: «По-моему (не знаю, как думаешь ты) мы многим обязаны Лейкину, и я обязан больше твоего. <…> Он нас выведет в люди. <…> Ведь журнал-то его первыйв России, что ни говори! <…> Через него мы будем знамениты, как стал знаменит между юмористами Чехонте. <…> Пиши мы только в „Развлечение“ и „Будильник“, из нас могло бы ничего не выйти. Там пишут так, как пишем мы. Нам не у кого учиться там. Между тем в „Осколках“ у нас перед глазами мастерские вещи Пальмина, Лейкина, Чехонте, Игрека» (Игрек — псевдоним фельетониста В. В. Билибина). Спустя какое-то время, осенью 1885 года, Лазарев уже отделял Чехова от «Осколков»: «Но меркой хорошего я беру Чехонте. Лейкин же по „безрыбью“ берет, вероятно, низшую мерку (Агафопода и себя). В этом тайна успеха».
Чехов отказывался присылать подписи к рисункам («я в 1001-й раз утверждаю эту свою неспособность»). Писал Лейкину, что у него «не выклевывается» запас рассказов для «Осколков». «С грехом пополам» в сентябре он возобновил фельетон, который оказался предпоследним. Следующий, пятидесятый по счету, вместе с двумя рассказами Чехова был запрещен цензурой. О фельетоне цензор докладывал в комитет: «Эта статья не может быть дозволена, как состоящая из обличений, не ограничивающихся простою передачею фактов, но сопровождаемых обсуждением их».
Что так напугало цензора?
Вероятно, всё решил последний сюжет — о собачьем приюте, устроенном и финансируемом Московской городской думой: «Многие люди должны пожалеть, что они не собаки. Что болонкам, гончим и легашам живется во сто крат лучше и легче, чем почтальонам, учителям и проч., давно уже известно из зоологии. <…> Москвич, завидующий псу, уже протестует». Еще бы! На приют, где за всё время существования содержались всего лишь 22 собаки, дума отпустила 5000 рублей. Выходило по 227 рублей с копейками, «то есть каждая собака получает столовых и жалованья (квартира, прислуга и освещение — казенные) гораздо больше, чем народные учителя, начинающие адвокаты и почтальоны». Конечно, бдительный чиновник не мог пропустить подобной «крамолы».
Запрет удручил Чехова, как он писал Лейкину, «трудов своих жалко» и «как-то душно, жутко»: «Да, непрочный кусок хлеба дает литература, и умно Вы сделали, что родились раньше меня, когда легче и дышалось и писалось…» Однако и без этого было очевидно, что «фельетонное дело» идет к концу. Чехов согласен был присылать рассказы, но не в каждый номер. Лейкин сердился, советовал своему автору «нахлыстывать себя», не перебеливать рассказы. Чехов ответил, что он не делает этого, пишет «обыкновенно наотмашь». Но как раз такое «бумагомаранье», по некоторым признакам, тяготило его. Так что совет Лейкина пропал втуне. Как и упрек, что, печатаясь в «Будильнике», особенно в пору подписки, он «подставляет ногу» своему благодетелю.
Лейкин словно не чувствовал перемену в тоне писем Чехова — тоне уже не «столпа» журнала «Осколки», не «покорного слуги»: «<…> не сердитесь. Ну стоит ли из-за пустяков… Впрочем, не оканчиваю эту фразу, ибо вспоминаю, что вся жизнь человеческая состоит из пустяков. Иду есть. А. Чехов». В другом письме он назвал себя «московским доктором, пишущим петербургскому редактору».
Но «пустяки» ли — сырость и холод в снятой на Якиманке квартире, испуг Чехова, что здесь «разыграется прошлогодний вопль: кашель и кровохарканье». Следовательно, не в лопнувшем сосудике было тогда дело, а в легочном процессе, зависимом от погоды и домашних условий. Квартиру переменили, но всё остальное шло по-старому. «Пустяком» называлось и прежнее безденежье. Однако о нем Чехов говорил как-то иначе — с досадой, но не безнадежно. Что-то другое пробивалось в письмах в конце 1885-го и начале 1886 года.
Кто он? Московский доктор? Или литераториз Москвы, поскольку теперь печатался по преимуществу в столичной, а не в московской прессе? Равновесие поколебали два события: поездка в Петербург и смерть двух его пациенток — матери и одной из сестер художника А. С. Янова, приятеля Николая.
В Петербург Чехов ехал впервые и не один. Все-таки Лейкин недаром славился своим знанием литературных кругов столицы, не зря собирал слухи, мнения, отзывы. Поэтому он уже не догадывался, а знал, что Чехов заинтересовал старого писателя Д. В. Григоровича и А. С. Суворина, издателя самой тиражной российской газеты «Новое время». Если так, то и С. Н. Худекову, издателю-редактору «Петербургской газеты», прижимистому человеку, тоже приглядывавшемуся к Чехову, не удержать талантливого москвича. В таком случае выгоднее представить дело таким образом, будто это он, Лейкин, привез Чехова в Петербург. Если гость поселился у него в доме, то они друзья, «учитель и ученик». И следует позаботиться, чтобы это бросилось в глаза, чтобы запомнили, кому Чехов обязан в первую очередь.
Но, видимо, Лейкин переусердствовал, и что-то открылось Чехову в «добрейшем и гостеприимнейшем» Николае Александровиче, о чем он с иронией написал старшему брату: «Кормил он меня великолепно, но, скотина, чуть не задавил меня своею ложью… <…> Он всячески подставляет мне ножку в „П<етербургской> г<азе>те“».
Чехов вернулся из Петербурга в какой-то внутренней лихорадке, которая ощущалась в этом январском письме Александру в Новороссийск: «Я был поражен приемом, к<ото>рый оказали мне питерцы. Суворин, Григорович, Буренин… всё это приглашало, воспевало… и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава. Знай, мол, я, что меня так читают, я писал бы не так на заказ…» Получалось, будто он ехал в столицу как бывший московский газетчик, как автор «Осколков», которые читали в трактирах и пивных, а встречен был как подающий надежды литератор. И слово «ложь» в отзыве о Лейкине — не только досада на хвастовство, сплетни, мелкие интриги «хромого чёрта», но и недовольство Чехова самим собой.