Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона
Шрифт:
— Ладно, — сказал я.
Джо переписал телефон в свою записную книжку. Я встал и пошел в уборную побриться.
Глава двадцать восьмая
Весли и писатель обсуждают вопрос о сценарии про дезертира. Весли читает журналы и пишет письмо Виктору Тоска в Рочестер
Побрившись, я вернулся к своему столу, чтобы посидеть и подумать, Я решил, что мне нужно наконец кое в чем разобраться. Что это, собственно говоря, я выделываю? Вот уже больше сорока восьми часов, как я даже не прилег как следует. Пью, почти не переставая. Часами брожу по улицам, и только оттого, что услышал, как какая-то женщина поет песню, которую я знаю и люблю, — песню, которую может запеть просто так каждый
Отец опять сбежал — но ведь он пропадал таким же манером каждые два-три месяца все эти годы, так почему же я вдруг из-за этого тоже пустился бродяжничать? Или прав был отец, когда говорил, что я скоро стану таким же, как он? Я не мог ответить на эти вопросы, так как слишком устал. Мне казалось, что все происходит во сне, с той только разницей, что во сне я всегда знаю, что это сон и что я рано или поздно проснусь. А тут я знал, что это не сон. Но я был так утомлен и настолько не представлял себе, что я буду делать дальше, что подумал — а не является ли действительность тоже сном? А вдруг наша жизнь — это не что иное, как сон, только более глубокий? Что, если все мы живем в каком-то общем огромном сне? Насколько реально, например, все было этой ночью, когда я жил скорее во сне, чем наяву, и все-таки, конечно, наяву? Насколько реальны были снежные улицы, где появилась эта женщина, поющая мою песню? Насколько реальна была она сама, с ее гордо посаженной круглой головкой, с ее толстенькими беленькими пальчиками, с удивительной способностью набирать телефонные номера и разговаривать вполголоса весьма деловитым тоном? Существовала ли где-нибудь на свете эта девушка с длинными рыжими волосами, ведущая какой-то непонятный для меня образ жизни? А капрал Беннет — да был ли он на самом деле? Слышал ли я этот голос, который сказал: «Вы в армии, дружище»? А этот коротышка ротный, который в столовой складывал крест-накрест под скамейкой коротенькие ножки и во время еды нетерпеливо постукивал башмаками? Был ли он реален, когда превратился в могучий глас военного закона и порядка и сказал: «Рядовому Джексону быть под арестом»? Могло ли это быть на самом деле, чтобы восемь или девять миллионов людей одной нации согнали, как скот, небольшими группами вроде нашей, где каждый все-таки стремится жить своей собственной жизнью?
Я подошел к столу писателя, чтобы позвонить по телефону. Карточка с номером телефона моей новой знакомой была у меня в кармане. Когда я хотел ее вынуть, я обнаружил в кармане сложенные листки письма, которое я написал отцу прошлой ночью. Я развернул листки, прочел первые несколько фраз, бросил листки в корзинку и позвонил своей знакомой. Я поблагодарил ее за то, что она выручила меня из беды, и она мне сказала:
— Приезжайте ко мне обедать в семь часов.
— Как зовут ту девушку с рыжими волосами?
— Зачем вам это?
Ну, я не знал, как ей объяснить — да никакого объяснения у меня и не было, — просто я думал об этой девушке все время с тех пор, как ее увидел. Я не знал, что сказать.
— Не знаю, просто так, — сказал я.
— Она вам понравилась?
— Мне бы хотелось узнать, кто она такая.
— Приходите в семь часов обедать, и я вам скажу.
Я еще посидел немножко за столом писателя. Тут он вошел, неуклюже ступая, и сказал:
— Сидите, не вставайте. Вы имеете такое же право сидеть в моем кресле и за моим столом, как и я, ибо полковник только что дал мне новое задание на сценарий.
— Сколько времени в нашем распоряжении?
— Месяц.
— Я напишу его завтра.
— Нет, — сказал писатель, — давайте сделаем, как все. Давайте подумаем две-три недели — так будет легче, и таков здесь обычай.
— А о чем на этот раз?
— О дезертирстве. Полковник полагает, что это как раз в моем духе. Говорит — не бойтесь пересолить, нагоните на них чертовского страху. Советую кончить картину тем, что парня за дезертирство расстреливают.
— А кто его расстреляет?
Мне стало жалко ребят, которым придется расстреливать дезертира. Даже более жалко, чем самого дезертира. Ведь они останутся жить, а он нет, а меня, конечно, больше интересовали живые. Стоит ли много думать о человеке, который все равно умрет?
— Кто его расстреляет? — сказал писатель. — Мы с вами его расстреляем.
— Ну, а по сценарию, — сказал я, — кто его расстреляет?
— Мы с вами. Вот почему я хочу хорошенько все обдумать на этот раз. Вы бы хотели его расстрелять?
— А вы?
— Нет.
— Ну и я тоже.
— А почему?
— Потому что этим дезертиром могу оказаться я сам, — сказал я. — А почему вы не хотите?
— Потому что он — это я, — отвечал писатель, — Если я когда-нибудь напишу о дезертире, я буду писать о себе самом и приложу все свое искусство, чтобы помочь ему в бегстве и доказать, что он прав, что он выше миллионов других, которые не бегут. Я сделаю его величайшим американцем в истории.
Писатель остановился, чтобы закурить.
— Так или иначе, — продолжал он, — перед нами стоит очень трудная задача. Как солдаты, мы должны его убить. Как люди, мы должны доказать, что он прав. Не думаю, что можно просто сказать полковнику, будто мы — или, вернее, я — не в силах справиться с этим сюжетом. Мне кажется, полковнику любопытно кое-что выяснить; кажется, ему ужасно интересно узнать, до каких пределов цинизма могу я дойти. Если я дезертира убью, думается, что каким бы циником ни был сам полковник, однако он достаточно умен для того, чтобы понять, что я склонился перед неизбежностью и основательно покривил душой. Если же я попробую доказать, а может быть, и докажу в самом деле, что прав дезертир, а не полковник, не армия, не сильные мира сего, тогда он решит, что я сумасшедший, однако же не растленный морально субъект. Если же, наконец, я скажу, что не могу написать такого сценария, он сочтет меня трусом, человеком, лишенным мужества, и хотя последствия этого будут для меня незначительны в том, что касается моего положения в армии, но они могут оказаться весьма значительными по отношению к моей писательской карьере после войны. Итак, что же мы с вами теперь будем делать?
— Я убью дезертира за вас, — сказал я. — Он у меня ударит по лицу свою старую мать, так что всем станет противен. Я заставлю его выкручивать руки маленьким детям, чтобы вырвать монетки из их сжатых кулачков. Я убью этого сукина сына за вас, можете не волноваться.
— А зачем вам это?
— Я не хочу, чтобы это делали вы.
— Вы забываете, — сказал писатель, — что полковник будет думать, что сценарий написал я, так же как он думает, что я написал про физкультуру.
— Вы сможете открыть всем правду после войны.
— Нет, — сказан писатель. — Если я вам позволю убить дезертира, это будет все равно, что я убью его сам. Нам просто придется подумать над этим недели две-три. Или, если хотите, два-три года. Боюсь, что мне все-таки не захочется убивать дезертира, значит, мне остается надеяться только на то, что полковник вдруг свалится и умрет от разрыва сердца. Тогда, может быть, обо всем этом деле забудут.
Писатель минутку поглядел на меня, потом сказал:
— А об отце своем не беспокойтесь.
— Ладно, — сказал я. — Можно я посмотрю журналы?
Я взял у него со стола кипу журналов и вернулся к своему столу. Оставался час до отбоя, и я решил просмотреть журналы. Там были всякие: «Нью рипаблик», «Йейл ревью», «Инфантри джернл», «Сикрит сториз», «Таун энд кантри», «Атлантик монсли». «Тру конфешнс», «Сиатр артс», «Нешнл джеографик» и два-три журнала с цветными комиксами.
Сначала я пересмотрел обложки, потом перелистал журналы один за другим, затем стал читать понемножку из каждого, начав с «Йейл ревью», потому что в нем самый крупный шрифт. Я прочел статейку одного профессора, который утверждал, что все на свете — трава, и это напомнило мне человека, который бросал из окна письма, и я вспомнил письмо, которое бросил для меня из окна Виктор Тоска, и записку, которую он оставил на моем вещевом мешке, когда я уезжал из Нью-Йорка, и то, что он в ней говорил о пастьбе на лужайке, и поэтому, пока я читал статейку профессора о траве, мне все виделся Виктор, и я сам, и еще несколько наших ребят, будто мы ползаем на четвереньках по большой зеленой лужайке против Белого дома и щиплем траву.