Человек без свойств (Книга 1)
Шрифт:
Эта история подтверждалась одним из близких друзей Арнгейма, и так же примерно было у него на душе и на сей раз, когда он стоял наедине с Диотимой в какой-то комнате и чувствовал что-то похожее на беззвучное полыхание мира вокруг ее четырех стен.
47
То, что все прочие представляют собой порознь, Арнгейм представляет собой в одном лице
В следующие недели салон Диотимы переживал новый мощный подъем. Туда приходили, чтобы получить последние сведения о параллельной акции и поглядеть на того нового человека, о котором говорили, что Диотима продала ему свою душу, на немецкого набоба, на богатого еврея, на оригинала, который писал стихи, диктовал цены на уголь и был личным другом германского императора. Являлись не только дамы и господа из кругов графа Лейнсдорфа и из дипломатической сферы, повышенный интерес выказывали и те, кто олицетворял экономическую и духовную жизнь буржуазии. Так сталкивались друг с другом специалисты по языку эве и композиторы, дотоле ни звука друг от друга не слышавшие, кабинки грузовиков и кабинки исповедален, люди, которые, услыхав слово «курс», думали о курсе лечения, о биржевом курсе или о курсе учебном. Но теперь произошло нечто, чего еще никогда не было: явился человек, который мог с каждым говорить на его языке, и это был Арнгейм. От официальных заседаний он держался в дальнейшем после неприятного впечатления, полученного им в начале первого из
Что он умел говорить с крупными промышленниками о промышленности, а с банкирами об экономике, это было понятно; но он был в состоянии столь же свободно болтать о молекулярной физике, мистике или о стендовой стрельбе. Он был незаурядный говорун; если уж он начинал, то не мог остановиться, как нельзя закончить книгу, пока в ней не сказано все, что просится на бумагу но манера говорить была у него благородно-тихая, плавная, почти грустящая о самой себе, как ручей, окаймленный темными кустами, и это придавало его многословью словно бы какую-то нужность. Его начитанность и его память были действительно необыкновенными; он способен был бросать специалистам тончайшие термины из их области знаний, но также хорошо был знаком с любым важным лицом из английской, французской или японской знати и был в курсе дел на ипподромах и площадках для гольфа не только Европы, но и Америки и Австралии.
Поэтому даже охотники на серн, укротители лошадей и владельцы лож в придворных театрах, приходившие поглядеть на сумасшедшего богача-еврея («Это, доложу я вам, из ряда вон», — как они выражались), покидали дом Диотимы, почтительно качая головами.
Однажды его сиятельство отвел Ульриха в сторону и сказал ему:
— Знаете, последние сто лет родовой знати не везло с гувернерами! Прежде это были люди, многие из которых оставляли потом свои имена в энциклопедическом словаре, а они в свою очередь приводили учителей музыки и рисования, и те в благодарность за это делали вещи, которые сегодня называют нашей старой культурой. Но с тех пор, как существует новое всеобщее образование и люди моего круга приобретают, простите, докторскую степень, домашние учителя как-то ухудшились. Наша молодежь, конечно, совершенно права, когда палит в фазанов и кабанов, сидит верхом и ищет смазливых бабенок, тут ничего не возразишь, на то и молодость; но прежде-то домашние учителя направляли часть этой молодой силы на то, чтобы заботиться о духе и об искусстве так же, как о фазанах, а сегодня этого нет и в помине.
Так уж это пришло на ум его сиятельству, а ему иногда приходили на ум такие вещи; вдруг он совсем повернулся к Ульриху и заключил:
— Это, знаете ли, роковой сорок восьмой год разделил буржуазию и аристократию на беду обеим.
Он озабоченно поглядел на собравшихся. Он всегда злился; когда в парламентских речах ораторы оппозиции кичились буржуазной культурой, и порадовался бы, если бы истинную буржуазную культуру можно было бы найти у аристократии; бедная аристократия, однако, ничего не могла в ней найти, буржуазная культура была невидимым для аристократии оружием, которым ее побивали, и поскольку в ходе этого процесса она все больше утрачивала власть, то в конце концов ты приходил к Диотиме и видел это воочию. Так огорчался иногда граф Лейнсдорф, наблюдая за происходившим вес салоне; ему хотелось, чтобы к служению, возможность которого предоставлял этот дом, относились серьезнее.
— С интеллигентами, ваше сиятельство, у буржуазии сегодня точно такие же отношения, как в свое время у аристократии с гувернерами! — пытался утешить его Ульрих. — Это чужие ей люди. Поглядите, пожалуйста, как все дивятся этому доктору Арнгейму.
Но граф Лейнсдорф и без того глядел все время только на Арнгейма.
— Это, впрочем, уже не ум, — прибавил Ульрих по поводу объекта такого удивления, — это такой же феномен, как радуга, которую можно схватить за концы и ощутить осязанием. Он говорит о любви и экономике, о химии и плаванье на байдарках, он ученый, помещик и биржевик; короче говоря, то, что все мы представляем собой порознь, он представляет собой в одном лице; и мы удивляемся. Вы качаете головой, ваше сиятельство? Но я убежден, что поставило его вот здесь у нас на виду облако так называемого прогресса, внутрь которого никому заглянуть не дано.
— Я качал головой не по поводу ваших слов, — поправил Ульриха его сиятельство, — я думал о докторе Арнгейме. В общем нужно признать, что личность он интересная.
48
Три причины славы Арнгейма и тайна целого
Но все это было лишь обычное воздействие личности доктора Арнгейма.
Он был человек крупный.
Его деятельность распространялась по континентам земного шара и по континентам знания. Он зная все: философов, экономику, музыку, мир, спорт. Он свободно объяснялся на пяти языках. Самые знаменитые художники мира были его друзьями, а искусство завтрашнего дня он покупал на корню, по еще не установленным ценам. Он общался с императорским двором и беседовал с рабочими. Он владел виллой в стиле ультрамодерн, фотографии которой красовались во всех специальных журналах по современной архитектуре, и ветхим старым замком где-то в аристократическом медвежьем углу Бранденбурга, выглядевшим прямо-таки как трухлявая колыбель прусской идеи.
Такая широта и всеядность редко сопровождаются собственной продуктивностью; но и тут Арнгейм составлял исключение. Раз или два раза в году он удалялся в свое имение и записывал там заметы, опыты своего ума. Эти его книги и статьи, составлявшие уже внушительную серию, пользовались большим спросом, достигали больших тиражей и переводились на многие языки; ведь к больному врачу доверия нет, а в том, что может сказать человек, сумевший о себе позаботиться, должна же, наверно, быть какая-то истина. Это был первый источник его славы.
Второй вытекал из природы науки. Наука у нас в большой чести, и по праву; но хотя наверняка можно заполнить всю свою жизнь, посвятив себя изучению деятельности почек, выпадают все-таки при этом такие мгновения, гуманистические мгновения, можно сказать, когда ты чувствуешь необходимость напомнить о связи почек с народом в целом. Поэтому в Германии так часто цитируют Гете. Если же человек с университетским дипломом хочет особенно подчеркнуть, что он обладает не только ученостью, но и живым, устремленным в будущее умом, то для этого нет лучшего способа, чем ссылка на труды, знакомство с которыми не только делает честь, но и сулит еще большую честь, как акция, курс которой повышается, и в таких случаях все возраставшей популярностью пользовались цитаты из Пауля Арнгейма. Не всегда, правда, экскурсы в области наук, предпринимаемые им для подкрепления общих своих концепций, удовлетворяли строжайшим требованиям. Хотя они и свидетельствовали об огромной начитанности и об умении играючи пускать ее в ход, специалист непременно находил в них те маленькие неточности и ошибки, по которым работу дилетанта распознать так же легко, как отличить платье, сшитое домашней портнихой, от платья из настоящего ателье. Только отнюдь не следует думать, что-то мешало специалистам восхищаться Арнгеймом. Они самодовольно улыбались; он импонировал им как нечто в высшей степени современное, как человек, о котором кричали все газеты, король экономики, с чьими заслугами духовные заслуги прежних королей не шли ни в какое сравненье, а если им, специалистам, случалось заметить, что в своей области они представляют собой все-таки еще нечто совершенно иное, чем он, то за это они выражали ему благодарность, называя его блестящим, гениальным или просто универсальным человеком, что в устах специалистов то же самое, как если бы в мужском обществе о какой-нибудь женщине сказали, что она красавица на женский вкус.
Третий источник славы Арнгейма находился в сфере экономики. Ему не доставляли неприятностей ее старые, избороздившие все моря капитаны; если ему надо было согласовать с ними какое-нибудь большое дело, он обводил вокруг пальца и самых прожженных. Они, впрочем, были о нем как о коммерсанте невысокого мнения и называя его «наследным принцем» — в отличие от его отца, чей короткий, толстый язык не умел ловко болтать, но зато на большом расстоянии и по тончайшим признакам чуял дело действительно стоящее. Того они боялись и почитали, а когда они слышали о философских требованиях которые предъявлял их сословию и даже вплетал в самый деловые разговоры наследный принц, они посмеивались. Он стяжал дурную славу тем, что на заседаниях правлений цитировал поэтов и утверждал, что экономика есть нечто неотделимое от других видов человеческой деятельности и заниматься ею можно только с учетом широкой взаимосвязи всех вопросов национальной, духовной и даже самой интимной жизни. Но и посмеиваясь над ним, они не могли не видеть, что именно этими приправами к коммерции Арнгейм-младший все больше и больше занимал общественное мнение. В больших газетах всех стран, то в экономическом, то в политическом отделе или в отделу культуры, время от времени появлялись какие-либо упоминания о нем, похвала ли его сочинению, отчет ли о замечательной речи, которую он где-то произнес, сообщение ли о приеме, оказанном ему тем или иным правителем или объединением деятелей искусства, и не было вскоре в кругу крупных предпринимателей, укрытом обычно от посторонних глаз и ушей двойными дверями, никого, о ком бы вне этого круга говорили столько, сколько о нем. Притом не следует думать, что президенты, члены наблюдательных советов, генеральные директора и директора банков, концернов, металлургических заводов, рудников и пароходств действительно такие злобные люди, какими их часто изображают. Если не считать их сильно развитых родственных чувств, внутренний смысл их жизни равнозначен смыслу денег, а это смысл с очень здоровыми зубами и немудрящим желудком. Все они были убеждены, что мир был бы гораздо лучше, если бы его просто предоставили свободной игре спроса и предложения, а не броненосцам, штыкам, монархам и не сведущим в экономике дипломатам; но поскольку мир таков, каков он есть и жизнь, которая служит прежде всего своим собственным интересам и лишь через это общей выгоде, оценивается в угоду старым предрассудкам ниже, чем рыцарственность и государственный подход к любому вопросу, а государственные заказы морально котируются выше, частные, они с этим очень даже считались и, как известно вовсю пользовались теми выгодами, какие дают общему благу подкрепляемые оружием переговоры о пошлинах или пущенная в ход против бастующих военная сила. Однако этим путем коммерция ведет к философии, ибо без философии вредить другим людям отваживаются сегодня только преступники, и потому они привыкли видеть в Арнгейме-младшем что-то вроде ватиканского представителя их интересов. При всей иронии, с какой они относились к его склонностям, им было приятно иметь в его лице человека, способного представлять их нужды на собрании епископов с таким же успехом, как на конгрессе социологов; более того, он в конце концов приобрел в их среде влияние, подобное тому, каким пользуется красивая и эстетствующая супруга, которая поносит вечную конторскую возню, но приносит пользу делу, потому что вызывает у всех восхищение. Достаточно представить себе еще эффект метерлинковской или бергсоновской философии в приложении к вопросам цен на уголь или политики картелирования, чтобы понять, как подавлял всех младший Арнгейм на собраниях промышленников или в кабинетах дирекции, в Париже ли, в Петербурге или Кейптауне, куда он прибывал посланником своего родителя и где его надлежало выслушивать от начала и до конца. Его деловые успехи были столь же значительны, сколь и таинственны, и из всего этого возникла общеизвестная легенда об из ряда вон выходящем значении этого человека и о его счастливой руке.
Многое еще можно было бы рассказать об успехах Арнгейма. О дипломатах, которые подходили к чуждой им по природе, но важной области экономики с осторожностью людей, вынужденных опекать не совсем покладистого слона, тогда как он проявлял в обращении с нею беспечность прирожденного сторожа зоопарка. О художниках, которым он редко приносил какую-либо пользу, но у которых все-таки было чувство, что перед ними меценат. Наконец, о журналистах, которых, пожалуй, следовало бы упомянуть даже в первую очередь, потому что они-то своим восхищением и сделали из Арнгейма великого человека; но они не замечали, что на самом деле последовательность тут была обратная: им нашептывали, а они думали, что слышат, как растет трава времени. Схема его успеха была везде одна и та же; окруженный волшебным светом своего богатства и молвой о своем значении, он всегда имел дело с людьми, которые превосходили его в своей области, но он нравился им как неспециалист, обладавший поразительными знаниями по их специальности, и внушал им робость, олицетворяя связи их с другими мирами, им совершенно неведомыми. Так стал его второй натурой производить в обществе людей, замкнувшихся в определенной специальности, впечатление натуры цельной и широкой. Порой ему виделся этакий веймарский или флорентийский век промышленности торговли, главенство сильных, умножающих благосостояние личностей, способных объединить в себе и направит с высокой позиции все, чего порознь достигли техника, наука и искусство. Способность к этому он в себе чувстве вал. У него был талант никогда не обладать превосходством в чем-либо доказуемом и частном, но зато выплывать наверх в любом положении благодаря какому-то своему подвижному и ежеминутно самообновляющемуся равновесию, что, возможно и есть главный дар политика но Арнгейм был убежден, что это великая тайна. Он называл это «тайной целого». Ведь и красота человека не состоит почти ни в чем отдельно взятом и доказуемом, а состоит в том волшебном «что-то», которое даже маленькие уродства обращает себе на пользу; точно так же глубокая доброта и любовь, достоинство и величие человеческого существа почти не зависят от того, что оно делает, скорей уж они в состоянии облагородить все, что оно ни делает. Таинственным образом целое важнее в жизни, чем частности. Пускай себе, стало быть, маленькие люди состоят из своих добродетелей и недостатков важными свои свойства делает только большой человек; и если тайна его успеха заключена в том, что успех этот нельзя объяснить ни одной из его заслуг и ни одним из его свойств, то как раз это наличие силы, большей, чем каждое из ее проявлений, и есть тайна, на которой основано все великое в жизни. Так описывал это Арнгейм одной из своих книг и, написав так, почти поверил, что схватил за складку плаща сверхъестественное, на что и прозрачно намекнул в тексте.