Человек и оружие
Шрифт:
— Хенде хох! — И из зарослей к ним вышел дед Лука. В брыле своем неизменном, с винтовкой в руках.
— Так до смерти испугать можно, — сказала Марьяна. — Непротивленец с винтовкой — чудеса!
— Степь стерегу, — сказал дед Лука. — У нас тут теперь стребительный батальон действует. Днем мы на своей работе, а ночью поля от диверсантов охраняем да железную дорогу. — И, снизив голос до шепота, добавил: — Само енкаведе попросило.
— Толстовец — и вдруг по линии НКВД, — улыбнулась Марьяна. — Да вам же, как толстовцу, оружие не полагается брать в руки!
— Теперь и сам Лев Николаевич взял бы, — сказал старик. — Час такой настал. В этой войне старые и малые будут воевать,
— И не страшно вам здесь, в посадках? — спросила Ольга.
— А чего ж страшно? Когда парубком был, черти за мной гонялись, и то не боялся. А один раз, как с гулянки шел, ведьма за мной с версту гналася…
— Ведьма?.. — оживилась Марьяна. — Вы видели ведьму?
— Как вот тебя. Только ты стоишь, а она клубком, клубком по земле передо мной, под ногами. Я остановлюсь — и она остановится. Я тронусь — и она тронется.
— Изрядно, видать, выпили? — засмеялась Марьяна. — Хотела бы и я на эту кралю посмотреть хоть раз…
— Теперь нет, — убежденно сказал дед. — Все ведьмы и лешие пропали: не стало им житья промеж теперешних людей. Раньше, бывало, подоит молодица корову, нацедит всего-то два стакана, а несет в хату — еще и фартушком прикроет, чтобы соседка не сглазила. А ведьмам, так тем на всю ночь работы хватало: слышишь, у той ночью корову выдоила, той подсобила, ту присушила. А зараз вон моя невестка на ферме дояркой, ведро полное набухает, несет открыто, и никто не сглазит, бо корова из автопоилки воду пьет.
— В нечистую силу, вижу, не верите, — пристает Марьяна. — А в бога?
Дед Лука помолчал, вздохнул:
— Есть бог, нету ли — никто не докажет… А совесть краше бога.
— Совесть краше бога — это хоть записывай, — улыбнулась Ольга Тане.
Пыхает под ногами прохладная пыль, стеной темнеют вдоль дороги заросли-посадки. Марьяна в темноте зацепилась юбкой за какую-то колючую ветку, осторожно стала отцеплять ее.
— Какая тут посадка густая да колючая! А у вас, дедушка, ружье заряжено?
— Все как следует.
— Если бы кто-нибудь — ну, парашютист ихний или еще кто, — сразу и бахнули бы? — спросила Ольга.
— Еще как! Правду сказать, больше двадцати лет винтовки в руках не держал, думал, и не придется. А вот привелось. Баба говорит: ты словно помолодел с нею.
— Правда, диду, лихость какая-то у вас появилась. Не зря, видать, мальчишки дразнят: «Диду Лука, там Махно вас искал»?
— Дразнят, враженята, смеются… А я, признаться вам, девчата, иногда и правда чую ночью, словно кто-то зовет. Да только знаю, то не бандит Махно зовет, то кличет меня молодость моя, степи широкие, кони, воля революции. Тогда я уже не был толстовцем, а был чертом, дьяволом, и под конец войны пошел Сиваш штурмовать. Звали и меня пойти с Махно в последний рейд, когда он в Румынии очутился, а потом где-то аж в Африке, в иностранном легионе рыскал на своих тачанках… Но это не моя дорога, бо правду свою трудовую я тут увидел — она дома, на родной земле.
Отдыхает степь, наливается прохладой после дневного зноя. Небо кое-где в покосах облаков. Луна — щербатое цыганское солнце — выплыла из-за облака и встала над степью с запада; где-то далеко, в той стороне, за балкой горит стерня, и видно, как огромная багрово-бурая туча дыма, освещенная луной, клубясь, тяжело стелется над долиной.
— Есть что-то зловещее в ночных пожарах, — сказала Ольга, глядя на зарево. — Неужели это все стерня горит?
— Стерня, — спокойно подтвердил дед, — хлеба там поблизости нету… Зерно из-под комбайна прямо на станцию ушло…
— А до нашей скирды не дойдет?
— Нет, там по балке толока, вытоптано скотиной все, нечему гореть…
И
С другого края, откуда-то со стороны села, донесся еле слышный собачий лай, тревожное, разноголосое завывание.
— На луну они там воют, что ли? — спросила Марьяна.
— Собачьи маневры зараз возле совхоза, ночная учеба, — пояснил дед Лука. — Недавно привели их и теперь дрессируют, чтоб под танки бросались. Глядеть больно, как она, тварь бессловесная, а и та понимает, жить хочет. Пустят танк старый, бросят под него кусок мяса: беги! хватай! А оно, несчастное, хоть и голодное — перед тем целый день не кормят, — и мяса не хочет, удирает от танка куда глаза глядят, бо смерть свою чует.
— Вряд ли думал академик Павлов, что так придется использовать его учение, — сказала Ольга, прислушиваясь к собачьему скулежу.
— А ты забыла, — почему-то раздраженно ответила Марьяна, — еще у ассирийцев были отряды боевых собак, принимавших участие в битвах?
— Ожесточились, ожесточились люди. А все из-за них, фашистов проклятых, — печально бросил дед Лука и, пожелав девчатам спокойной ночи, повернул в сторону села, откуда доносился собачий лай.
Девчата направились через поле к своему табору. Разрытая скирда свежей соломы — это и был их степной табор. Когда подошли к скирде, все уже спали; вскоре и подруги лежали рядышком на своей роскошной соломенной постели. В лунном свете солома поблескивала; она впитала в себя за день потоки солнечных лучей и теперь будто еще дышала солнцем.
Марьяна и Ольга, улегшись поудобнее, быстро уснули, а к Тане еще долго не приходил сон… Слышала, как прокричала какая-то ночная птица в посадке, кто-то кхекал на скирде наверху, где спали мужчины, а Таня, подложив руки под голову, все смотрела на высокую мерцающую звезду в небе. Это были те минуты, когда Таня, как она говорила, «настраивалась на одну волну с Богданом», вела с ним самые сокровенные разговоры, слышала его голос и иногда почти физически ощущала его рядом с собою. Она думала сейчас о том, как ревновала его, как ревность порою делала ее прямо-таки смешной в его глазах, а она, хотя и сама все понимала, была не в силах совладать с собой. Сейчас ей было бесконечно жаль каждого дня, каждого часа, что уходили у них на ссору и были безвозвратно утрачены. Ведь она ревновала его к каждой улыбке, которой он невзначай обменивался с кем-нибудь, ревновала к каждой девушке, которая, как думала Таня, могла бы ему понравиться. Ей все казалось, что Богдан покинет ее, найдет лучшую — ведь лучших, казалось ей, так много было вокруг! И то, что ревность эта была от громадной к нему любви, не могло служить ей оправданием. Теперь, когда он пошел на фронт, она перестала наконец ревновать его и поклялась в душе, что никогда, никогда больше не будет, — пусть он только возвратится! Пусть его любят все, пускай всем он нравится, милый ее Богдан, только бы он остался живым, только бы не погиб!
Луна опустилась еще ниже, налилась краснотой, а стерня все еще горела, и жутко было смотреть, как растекается по долине тяжкий, багрово-красный дым. Вместе со стерней сгорает все дневное — стрекотание кузнечиков, аромат и золото солнца, черно делается там, где прошел пожар…
Какое-то смутное желание подняло Таню с постели. Встала, осторожно пробралась между девчат и побрела в степь.
Так странно, когда ты ночью одна-одинешенька в степи и на тебя ползет у самой земли огромный клубок бурого огня и дыма, а над тобой — пустота небес да холодное цыганское солнце дотлевает на горизонте бесформенной красной купой…