Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
— Ну, это, пожалуй, лишнее. Это все про тощую землю говорится. У нас — другое дело. Мы — только хватай.
— И у нас будет тощая земля, если…
— У нас? Да ты очумел? Сто лет паши, подсолнух сей — ничего не будет. Я и Лихову так сказал. И он соглашается, что работать можно долго без удобрения…
В субботу ездили на Рогожское кладбище, — кладезь древлего благочестия.
Иван Михайлович еще дома вдруг перестал шуметь, завздыхал, благочестиво нахмурился, точно мысль о кладбище навеяла на него мысли значительные, как жизнь и смерть. Виктору это напомнило детство: так же вот дома, перед большими молебнами, отец вдруг становился новым —
— У меня письмецо есть к дьякону, отцу Ивану Власову. Михайло Григорьевич Мельников дал, дружок и приятель его.
— А что за дьякон?
— Говорят, наш. Настоящий. Умница. Знаток старины. И то сказать: простого человека на Рогожское не определят…
Извозчика остановили у «Святых ворот» — Иван Михайлович не решался въехать на кладбище. С картузом в руках, крестясь уставно, он прошел ворота и дальше шел по дорожкам до храмов с непокрытой головой. Виктор старательно подражал ему во всем, шел позади отца на шаг. Лохматые старики и старухи — богаделки и нищие — сидели и стояли у стен и на паперти у летнего Покровского храма. Этот широкий двор и сад, овеянные весной, приглушенный говор, пение молитв нищими у дорожки, что ведет к могилам, сдержанная тишина, бессуетность, мягкий звон дальних колоколов московских церквей и солнце, весеннее солнце — они настраивали на высокий лад. Виктор почувствовал: странное чувство легкости поднимает его. Он двигался за отцом неслышными шагами. Иван Михайлович сходил в кельи, что сбоку сада, вернулся скоро, с отцом дьяконом, высоким, пышноволосым, молодым. Молодая бородка росла у дьякона из шеи, кудрявилась по щекам. Дьякон, здороваясь, сказал с улыбкой:
— Ого, какой молодец сын-то у вас!
Это было житейски просто и чуть понизило настроение. Виктор смутился. Дьякон пригласил:
— Что ж, пожалуйте поклониться нашим святыням. До службы еще далеко.
Поминутно крестясь и кланяясь низко, уставно, вошли в летний Покровский храм — просторный, двусветный, величавый по-особенному. Или так показалось Виктору? — именно об этом храме он слыхал говор в далеком детстве. Дьякон, тихонько гудя, все наклонялся над ухом Ивана Михайловича и изредка заглядывал в лицо Виктору.
— Алтарь запечатан. Видите?
На северных и южных дверях алтаря, как краснеющие раны, зияли красные сургучные печати. Шнур от печатей проходил позади местных икон.
— Сорок лет уже никто в алтарь не заходил. Лишь взглядываем изредка вон с того места. Не угодно ли?
Дьякон самолично принес легкую лесенку, приставил к пряслу иконостаса.
— Пожалуйте взглянуть.
Иван Михайлович передал картуз Виктору, перекрестился, влез на лестницу, минуту смотрел через иконостас. Дьякон и Виктор, подняв головы, смотрели на него. Иван Михайлович странно двинулся, стал спускаться. Виктор увидел: по лицу отца и бороде катятся слезы.
— Какое запустение! — тихонько, дрожащим голосом сказал Иван Михайлович.
Виктор поспешно полез вверх: ему было совестно слез отца. Он увидел через иконостас: мохнатую пыль, толстую паутину, похожую на веревки, иконы, упавшие на пол, — время сокрушало благолепие. Он спустился молча, сцепив зубы. Он понял, почему заплакал отец.
Издали помолившись на престол, поставленный на солее перед царскими вратами, неслышно переступая, пошли трое от иконы к иконе, грудились вместе, словно связанные одной
— Придет время: зазвонят когда-то и наши колокола.
Сердитое чувство протеста торкнулось в сердце Виктора.
Прошли на кладбище. Стариной веяло от крестов и памятников. У черных надгробий в средине кладбища дьякон остановился, взглянул значительно на Андроновых, сказал:
— Епископ Аркадий — двадцать семь лет провел в заключении в Суздальской монастырской тюрьме, и епископ Конон — там же провел двадцать четыре года.
Иван Михайлович и за ним Виктор встали на колени перед черными мраморными надгробиями — на колени на усыпанную песком дорожку.
Вернулись с кладбища, говорили уже по-новому: тепло и откровенно. Дьякон провел Андроновых в зимний храм. Опять печати, опять престол на солее.
Иван Михайлович растроганно и хмуро глянул вокруг — нет ли кого поблизости — и спросил вполголоса:
— Когда же отпечатают?
— Когда царей не будет, — так же вполголоса ответил дьякон и, повернувшись к Виктору, вдруг добавил сурово: — Вот гляди, молодец, гляди: эти печати — не просто печати. Это знаки величайшего насилия царей над совестью своих подданных.
Виктор насторожился.
— Просили ли нового царя, чтоб отпечатали? — спросил Иван Михайлович.
— А как же? Каждый год во все двери стучимся.
— И ничего?
— Пока ничего.
Виктор почувствовал себя грубо, несправедливо, глубоко обиженным. Как странно: вот отец — богатый, уважаемый человек, и другие старообрядцы — самые крупные люди на Волге, может быть, самые крупные в целой России, и все-таки их считают врагами. Он вспомнил скорбные рассказы бабушки о том, как разрушали скиты на Иргизе, — рассказы, политые слезами, — и уж весь вечер чувство обиды и возмущения его не оставляло.
Перед вечером множество народа пришло к летнему храму — мужчины все в черных кафтанах, женщины повязаны белыми платками, будто особое племя собралось сюда из тайных углов Москвы. Уставно — мужчины справа, женщины слева — встали все плотными массами, и запестрели подручники у ног. И эта странная тишина, переполненная биением людских сердец, приподнимала и захватывала. Строго, в унисон, с потрясающей силой запел огромный хор — человек в пятьдесят. От пения дрожали стены, и в низких поклонах качалась покорная громада молящихся.
Поздно вечером поехали с кладбища. Отец говорил теплым голосом, умилялся. Но Виктор спросил о запечатанных алтарях — и отец разом замолк, завздыхал, точно ощетинился, и заругался сквозь зубы:
— Собаки! Этот Никон, Петр Великий всю жизнь замутили! Дьяволы! Сколько годов терпим! Негодяи! Немцу продались! Все цари у нас из немцев.
Виктор усмехнулся:
— А нас-то учили: Петр Великий облагодетельствовал народ.
— Облагодетельствовал он, дьяволов сын! Послушал бы ты, как он измывался над нами. Эх, что там!..