Человек-Олень
Шрифт:
Так с кем же он воевал всю свою жизнь?
…Жигиты пропустили его вперед, и он тихо дремал в седле.
Тропа шла над пропастью, тропа была шириной в волосок и острее лезвия ножа — тропа над пропастью Суыкшат.
Всадники спешились и вели коней в поводу. Здесь нужно было соблюдать особенную осторожность: чуть оступишься — и полетишь в пропасть до самого дна, до самого ручья Шарыктыбулак, и там на острых валунах найдешь свое последнее успокоение. И недаром называли окрестные жители эту низкую тропку «мостом праведников», ибо суеверно считали — если кто здесь, на
Доскей шел впереди, и за ним, как стая шакалов, плелась его незадачливая шайка. Лоб его взмок от напряжения, руками, камчой нащупывал он предательскую тропу.
— Берегись! — успел крикнуть он, срываясь вниз, и утесы Горного Алтая многократно повторили его последнее предупреждение.
И снова жуткая тишина наступила в горах. Шесть «праведников» благополучно прошли по «мосту в рай»…
* * *
Страшно покалечился Доскей, но ум и память его оставались ясными.
Треснувший череп его перетянули вымоченным ивняком. Дерево давило и причиняло невыносимую боль, несмотря на то что под прутья в несколько рядов положили куски ситца. Посинели и вздулись синие жилы на лбу, дрожали руки…
И все же могучий камчигер не стал бы носиться и с этой раной, встал бы, пошел бы, превозмогая адскую боль, но у него было раздроблено правое бедро, а костоправа он вызывать не стал. «Бесполезно, — бормотал он. — Знахарю тут не справиться… Бесполезно, бесполезно…»
В шкуру только что зарезанной ярки, где белела пленка подкожного жира, набили подорожников и туго спеленали изувеченную ногу, накрепко затянув сверху шерстяной толстой ниткой, и показалось камчигеру, что полегчало.
К нему потянулись гости. Приехали проведать храброго жигита аксакалы и карасакалы Каратая, были родственники и товарищи-одногодки. Все они уговаривали его присоединиться к своему народу, не упрямиться, пока еще большая беда не пришла в его дом. Но не поддался на их уговоры камчигер, выросший на воле, дичившийся людей, пуще всего на свете ценивший свое одиночество, свою тесную юрту, свое опасное и темное ремесло.
— Если придется умирать, только Туйе-Тас будет мне могилой, — вскипел он однажды, и родственники, вздохнув, больше не заговаривали о переезде, увидев, что упрямца не переупрямить.
Подвело жигита его некогда могучее тело, но дух его остался крепким. Когда приехали к нему седые старцы, он сел с ними за дастархан, приволакивая больную ногу и еле сдерживаясь, чтобы не закричать. От боли в глазах его выступили слезы, но он давил ногу пальцами и хохотал:
— Шайтан бы забрал эту ногу! Зачем мне такая нога? На мелкие кусочки раскололась, проклятая. Вот давлю и чувствую, как кости трещат…
Но как бы ни скрывал он свои страдания, как бы ни насмехался над бедой, люди видели, что лоб его при этих словах перепахивали морщины, он бледнел и обливался холодным потом. А бывало и так, что, только гости ступали за порог, он терял сознание и падал без чувств.
Камка молча плакала, и камча сиротливо висела на стене.
Как-то навестили его даже и жигиты Керея, аула, которому он принес столько несчастий. Некоторые из них злорадствовали, но другие жалели больного и невольно восхищались его мужеством.
Так и тянулись его горькие дли. Как-то в сумерках Камка напоила его горячим чаем, и он долго гладил ее шелковистые косы.
— Думал я умыкнуть красавицу у керейцев, да вот разбился, — пошутил он.
Жена плакала, и он, желая развеселить ее, долго болтал о пустяках, рассказывал были и небылицы, а потом неожиданно и крепко заснул.
Камка с надеждой глядела на его пожелтевшее и осунувшееся лицо, ей вдруг показалось, что еще не все потеряно, что день-другой — и случится чудо, пойдет на поправку ее бедовый муж. Затеплилась, засветилась слабой звездочкой надежда в ее сердце.
Она вышла на улицу и долго смотрела на горы.
Затем расчесала челку гнедого, обняла его стройную шею и слова заплакала:
— Добрый, верный друг! Неужели мы останемся одни?..
* * *
…Капает и капает теплая влага с камчи, знаменитой, тяжелой камчи с медным шариком на конце, камчи, сплетенной из двенадцати крепких ремней. Капли, отрываясь, падают ему на глаза. Это светлые, прозрачные капли. Он тянется к ним пересохшим ртом, сухими губами. Он жадно ловит, жадно глотает эту чистую влагу, но горечь обжигает ему гортань, ибо это — слезы… Его слезы…
Доскей с трудом очнулся от сна, и ему стало еще горше от сознания собственной беспомощности и от глубокого раскаяния. Он посмотрел на жену. Камка спала, и лишь тихая улыбка светилась на ее измученном лице. Он осторожно подполз к ней, шевельнул ноздрями, жадно вдохнул родной запах ее кожи. С трудом подтянувшись, сорвал со стены камчу.
Край шкуры, облегающей ногу, отогнулся, и в нос ему ударила тяжелая вонь гниющего мяса. Он немного постоял. Стоял сморщившись, то ли об боли, то ли от приступа тошноты. А отдышавшись, снова пополз на корточках, опираясь на рукоять камчи и стискивая зубы.
Опершись о стояк юрты, он медленно выпрямился и, тяжело хромая, поковылял к двери. Там, собрав все свои силы, толкнул створки — и в юрту ворвался октябрьский холод.
Камчигер вывалился наружу и долго не мог отдышаться.
Передвигаясь по-прежнему, ползком, он собрал раскиданные бычьи шкуры и сложил их аккуратной стопкой. Эти шкуры он копил не один год, шкуры угнанных быков Застонав, почти теряя сознание, повалился он на эту стопу.
Потом он развязал ногу и, надавив пальцами на рыхлую, как тесто, кожу, оставив на ней глубокие вмятины усмехнулся и покачал головой. Оглянувшись, увидел, что конь повернул к нему голову и как бы приготовился к прыжку, как бы приготовился победно заржать, взвиться на дыбы, унести его от преследователей, от беды, от горя от болезней, чуть ли не от самой смерти.